Ранке ужасно хотелось пить, но, будучи партизанкой, она научилась отказываться от своих желаний. Теперь она стояла, прислонившись спиной к холодному стволу одинокого дуба на вершине горы. Стояла пошатываясь. Ей нужно было отдышаться и подождать, пока все бойцы выберутся на плато. В ее распоряжении было не более трех-четырех минут. Надо было за это время о многом подумать, решить, куда лучше повести взвод — прямо через плато или идти вдоль кряжа, в конце которого виднелись развалины пастушьей избы; развернуть взвод в цепь или двигаться колонной до тех пор, пока не выйдут к горловине ущелья. Она удивлялась, как долго собирается взвод, но медлительность бойцов ее вовсе не расстроила, даже обрадовала.
Командир взвода Мирко Лазаревич пытался что-то объяснить комиссару, но она почти не слушала его. Лазаревич сидел на камне напротив Ранки и пытался заглянуть ей в глаза, но это ему никак не удавалось. Ее взгляд блуждал где-то вдали. Она любила стоять на самой вершине торы и любоваться селами, разбросанными по выгоревшим склонам, и при этом каждый раз испытывала такое ощущение, будто мир расширялся до бесконечности. Сейчас эта бесконечность ее и волновала, и радовала. Все вокруг, что охватывали глаза, до самого горизонта — все эти горы, леса, речушки и села считались уже свободной территорией. И Ранка всем своим существом гордилась тем, что она была не простым созерцателем прихода этой свободы, а ее непосредственным созидателем. Она своими руками, своей жизнью возводила это новое здание, называемое во всех военных сводках освобожденной территорией.
Вдоль всего кряжа выстроились в ряд редкие сосенки с перекошенными и обломанными ветками. Какие они здесь уродливые, жалкие, беспомощные! Между сосенками лежат кусты можжевельника. Они прибиты к земле зимними наносами. И хотя снег уже давно сошел, кусты все еще не могли подняться. Здесь, в зарослях можжевельника, и терялась тонкая нить тропинки, и теперь пришлось идти напрямик, пробираться через заросли. Ноги все время натыкались на камни, замаскированные прошлогодней травой. В конце широкой поляны, над самым обрывом, стояла небольшая пастушья изба. Ранка вспомнила, как их рота прошлой осенью здесь ночевала. С начала войны в избе никто не жил, и она постепенно разваливалась. Все, что можно было сжечь, успели спалить, даже крышу не пощадили. Сейчас от избы остались лишь каменные стены да высокая закопченная труба. За избой когда-то были кошары для овец. Еще прошлой осенью часть кошар стояла, а теперь на их месте виднелся бугорок золы. От кошар к горловине ущелья была проложена тропинка. Отсюда пастухи ходили в ущелье за водой.
— Если поторопиться, то минут через пятнадцать мы подойдем к ущелью, — сказала Ранка командиру взвода, когда они миновали развалины. — Все зависит от того, кто первым захватит выход из ущелья, немцы или мы.
— Ты прекрасно видишь, товарищ комиссар, — недовольно откликнулся Мирко Лазаревич, — мы и так все время почти бежим.
Это был молодой парень, какой-то нерешительный, явно не созревший для этой должности. Его назначили командиром взвода потому, что некого было больше назначить. В последний год партизанская армия настолько выросла, что остро испытывала голод в командирах и комиссарах.
— У меня бойцы с ног валятся, — продолжал рассуждать, как бы сам с собой разговаривая, взводный. — С самого рассвета мы все время в движении. Уже два часа прошло, если не больше, как мы не делали привала. Если так продолжится, мы все свалимся с ног.
Лазаревич был худой, среднего роста, с загорелым лицом и испуганным взглядом. Казалось, война выгнала из него все мужское достоинство, и он теперь шел крадучись, будто двигался среди ульев, испытывая страх и думая, что пчелы могут в любой момент услышать его и накинуться на него.
— Может, ты разрешишь нам сделать на пять минут привал? — спросил Лазаревич, когда вдали показались верхушки деревьев, росшие у выхода из ущелья. — Во мне все дрожит от усталости. — Он протянул руки комиссару. — Видишь, как они дрожат, — это от усталости.
— Это они дрожат у тебя от страха. У мужчин они дрожат только от страха, — сердито ответила Ранка. — Ты, оказывается, трус, и мне обидно, что я предлагала назначить тебя взводным.
— В бою я не дрожу, — ответил Лазаревич. — Усталость нельзя сравнивать с трусостью. Усталость есть усталость.
— Не только ты один устал, — сказала Ранка. — Может, и я устала…
«Какой смысл в том, что мы устали и рискуем жизнью, бросаясь головой в омут? — думал Лазаревич. — Только идиоты и фанатики с таким энтузиазмом лезут в петлю. Важно сохранить силы, сохранить себя ради той цели, во имя которой мы сражаемся. Если человек умирает, он должен знать, за что умирает…»
— Когда кончится война, тогда и отдохнем, — помолчав, сказала Ранка, осуждающе глядя на Лазаревича. — А пока идет война, надо воевать и ни о чем больше не думать. Запомни, Мирко, на войне очень вредно думать о мелочном и постороннем.
— Откуда ты знаешь, о чем я думаю? — У Лазаревича выступил пот на лбу. Лицо у него было изжелта-бледным, а взгляд настороженным.
— У тебя все на лице написано…
Лазаревич промолчал. Ранка еще раз посмотрела в его сторону. Его флегматичность начинала выводить ее из терпения. Минуту она шла молча, потом сказала:
— Я хочу взять человек пять добровольцев и пойти с ними в разведку.
— Не знаю, вряд ли кто сейчас пойдет добровольно, — ответил взводный неуверенно. — Люди устали.
— Не думай, что все бойцы такие, как ты…
Они шли по тропинке вдоль обрыва, и в одном месте Ранка увидела вдруг дно ущелья. Оно было еще в тени, но все равно просматривалось большим участком. В ущелье показалась немецкая колонна. Она двигалась осторожно и медленно, как бы прощупывая каждый шаг. Голова колонны пряталась где-то впереди за выступом большой скалы. Ранка подумала: если голова колонны уже успела выбраться из ущелья, тогда партизанам придется туго.
— Друзья, кто добровольно пойдет со мной в разведку? — останавливаясь, обратилась Ранка к бойцам. — Нужно всего пять человек. Если есть желающие, пусть пройдут вперед.
— Разведка ничего не даст, — сказал Лазаревич, — только людей напрасно погубишь.
— Мне бы очень хотелось послать тебя в разведку, но я знаю: ты смалодушничаешь и не выполнишь приказ. Потом тебя за это придется ставить перед строем и расстреливать, а мне уже не хочется смотреть, как свои своих убивают. Мы и так слишком много потеряли людей.
Лазаревич вытер вспотевший лоб. За одну минуту, казалось, состарился на целых десять лет. Минуту он шагал молча, что-то соображая, потом остановился, повернулся лицом к комиссару и заговорил скверным усталым голосом, причем стараясь казаться бодрым.
— Можешь не бояться, товарищ комиссар, что придется писать донесение о моем малодушии, — гордо сказал он. — За два года меня еще никто не видел бегущим с поля боя.
Ранка уже не слушала его. Она теперь думала совсем о другом, и Лазаревич ее больше не интересовал. Из колонны вышли пять человек и торопливо стали продвигаться вперед. Потом к ним присоединился еще пулеметчик со своим помощником. Один пулеметчик уже вышел раньше, и второго Ранка вернула назад, сказав, что одного пулеметчика ей вполне хватит. Увидев, что боец пригорюнился, она ободряюще ему улыбнулась и с группой добровольцев быстро пошла вперед. У партизан было неписаное правило: кто вызвался добровольно идти на задание, тот не имеет права ни на что жаловаться, если даже его станут жарить на костре, он должен быть доволен, потому что сам на это напросился.
Ранка сознавала, что взяла на себя ответственность за жизнь этих бойцов, но старалась об этом не думать. Голову сверлила теперь одна-единственная мысль — быстрее дойти до намеченной цели.
На вершине горы было прохладно, и бойцы бежали за своим командиром и разогрелись настолько, что им казалось, будто вернулся далекий август. Перед наступлением почти все, кто имел шинели, побросали их, чтобы облегчить себя, и теперь двигались быстро. От такой ходьбы у Ранки еще сильнее разболелась раненая рука. Стало совсем трудно шевелить пальцами. Она бежала и, поворачиваясь назад, отчетливо слышала, как бегут за ней бойцы. Один из них буквально наступал комиссару на пятки, не отставая ни на шаг, потом обогнал Ранку и пошел впереди, как бы показывая, что своей грудью он всегда защитит ее, если враги вдруг откроют по ним огонь. Он знал, что в таких случаях первым погибает тот, кто идет впереди, и он не хотел, чтобы погибла комиссар. Мысленно этот боец подсмеивался над собой, своим показным героизмом и все думал: если надо умереть, я умру, никуда не денешься, но жить все-таки больше хочется. Умереть я всегда успею. И мысль о смерти не вызвала в нем никаких эмоций — ни плохих, ни хороших. В войну бойцы обычно думают о смерти как об отвлеченном предмете, который на самом деле существует, но который к ним не относится.