Гордана не поняла его жеста и снова положила ему на плечи свои руки. Она неотрывно смотрела на него, и ей показалось, что его глаза понемногу оживали, лицо приобретало свой естественный цвет, становились нежными губы и к ним возвращался запах, запомнившийся ей при первом поцелуе.
— Почему ты никогда не писал, почему?.. — застенчиво спрашивала она. — Я бы ждала тебя всю жизнь. Всю жизнь.
Ревность, захлестнувшая было Лабуда, постепенно затихала.
— Я никому не писал. Оттуда, где я был, письма не идут. Между той жизнью и этой нет связи. Там… — Он не закончил фразы и закашлялся. На его лицо снова пала тень смерти.
Гордана потерянно смотрела на него, понимая и сознавая его трагедию, неизлечимость его болезни. Думала о том, как ему помочь. Она была готова принять на себя все его муки.
— Ты, кажется, собирался уходить? — будто разбуженный тяжким кашлем Лабуда, спросил Лолич. — С твоим туберкулезом надо лежать в больнице, а не скитаться по лесам.
Гордана презрительно посмотрела на мужа, перенесла взгляд на Милана, затем снова на мужа. Зная характер Лабуда, она подумала о том, что если сейчас он повернется и уйдет, то ей его больше не видать никогда. Надо было решать, и решать скорее. Она на мгновение закрыла глаза, обретая решимость.
— Конечно, конечно, — произнесла она, — Милан срочно нуждается в лечении.
— Наконец-то услышал от тебя сегодня первое умное слово, — сказал Пейя, еще не осознав, какой приговор он вынес себе. — Я сейчас же отвезу его в больницу. — И, обернувшись к Гордане, добавил: — Ты не беспокойся, я быстро вернусь.
— Я тоже иду с ним, — решительно заявила Гордана. — Я не могу оставить его в таком состоянии.
— Брось, Гордана, свои глупости, подумай, что делаешь. — Лолич в сердцах швырнул в костер только что прикуренную сигарету. — Успокойся, приди в себя. Что это на тебя напало? Нам же завтра утром надо быть в деревне на открытии памятника павшим бойцам, а к вечеру сдать в редакцию готовый репортаж.
— Спасибо за напоминание, но меня больше не интересует ни твоя редакция, ни твой репортаж. Все эти годы я делала все, что ты хотел, а сейчас буду поступать, как сама считаю нужным… Еще не совсем поздно, — она обернулась к Лабуду, — мы успеем на последний автобус. Подожди минуту, я возьму свою сумку. — И она поспешила к машине.
Лолич стоял неподвижно, будто окаменев. Он знал упрямый характер жены и больше не осмеливался ее задерживать. Тяжело дыша, ловя пересохшими губами холодный воздух, он думал о том, с каким превеликим удовольствием одной рукой задушил бы сейчас Лабуда. Испугавшись этой мысли, он отошел в сторону. Еще никогда он не чувствовал себя таким неуверенным, как сейчас. В отчаянии он был готов на все. На мгновение он встретился взглядом с Лабудом. Тот скупо усмехнулся и устало присел на камень, на котором сидела Гордана, когда они появились у костра. Безысходные мысли навалились на Лолича, давили его своей тяжестью. Он ощущал тупую боль в голове, в ушах звенело, как после хорошей ночной пирушки.
Лабуд сознавал свое состояние. «С такой болезнью, как у меня, — думал он, — трудно на что-нибудь рассчитывать. Обычно страдающие туберкулезом люди уходят из жизни весной, когда начинает цвести тыква. Понимает ли это Гордана? Как она будет жить после меня? Надо сказать ей сейчас все, ничего не скрывая. Остановить, надоумить. Жаль, но скрывать ничего нельзя. Как-то она воспримет мои слова? Может быть, мне лучше повернуться и уйти, и пусть она думает, что хочет, хоть трусом считает».
— Гордана, — позвал он ее с намерением исповедаться перед ней, но, встретив ее взгляд, ощутил какую-то внутреннюю боль и должен был сначала совладать с собой.
— Уже поздно, да и дождь кончился. — Она подошла к нему с дорожной сумкой в одной руке и с зонтиком в другой. — Как приятно мне видеть тебя… Пошли, так будет лучше для нас обоих…
Тонкие прямые брови Горданы взметнулись и стали похожи на крылья ласточки в полете. Она попробовала улыбнуться, но внезапные слезы выдали ее.
— Милан, дорогой мой, зачем так… — Она уронила голову ему на плечо и обвила шею руками. — Или забыл меня, разлюбил?.. Сколько я страдала, сколько слез пролила! Пойми, я тебя нашла и не хочу больше терять!
Она вся дрожала, и ее волнение передавалось ему. «Она любит меня, она моя! Мы любим друг друга уже пятнадцать лет, — пытаясь оправдаться в собственных глазах, думал Лабуд. — Нет, нет, ничто нас больше не разлучит. Я люблю ее, и этим все сказано».
Гордана по-своему расценила его затянувшееся молчание.
— Коли не любишь, — сказала она резко, — я не хочу тебе навязываться… У меня хватит сил пережить и это несчастье.
— Как можешь ты такое говорить, Гордана? Ты ведь знаешь, что я тебя люблю. Только любовь твоя и помогла мне выжить и возвратиться к тебе. Она давала мне силы и помогала пережить самые тяжкие времена. Только что я сейчас? Моя болезнь неизлечима. Надежды на выздоровление нет, мои цветы отцвели, листья опали… Мне жить-то осталось всего до весны, чтобы, когда все расцветет, угаснуть. Поэтому я не хотел бы тебе принести несчастье, оставить тебя одну.
Она не дала ему продолжить, закрыла ему рот своей ладошкой. Он поцеловал ее пальцы.
— Прошу тебя, милый, не говори так. Это на тебя непохоже, ты говоришь чужими словами. Никогда я тебя таким не знала и не хочу видеть несчастным. Вспомни, как в отряде все стремились брать с тебя пример. Где же сейчас твой оптимизм, твоя любовь к жизни? Ты не имеешь права думать о смерти, после всего того что перенес и пережил. Возьми себя в руки, Лабуд, оставь мрачные мысли, поверь в себя. И знай, что я всегда с тобой, всегда помогу в трудную минуту. Вспомни, как ты любил говорить: «Сильнее смерти только сама жизнь». Разве не так?
Сухие горячие губы Лабуда на мгновение ожили, слившись в поцелуе с желанными устами Горданы. Она закрыла глаза, припала к его груди, голова у нее закружилась, и ей показалось, что земля ушла у нее из-под ног и что она падает в бездонную пропасть. Все исчезло, остался лишь какой-то далекий голос, голос прошлого, на зов которого она не могла не откликнуться.
…Это случилось давно, ой как давно, еще в самом начале войны, когда со всех сторон партизанам угрожала смерть. Люди жили как бы на грани между страхом смерти и надеждой остаться в живых. Что перетягивало, то и определяло поведение человека. Лабуд понимал, что если страх поражения и смерти завладеет мыслями бойцов, то борьбе конец, все будет кончено с ними. И чтобы хоть как-то избежать или хотя бы отсрочить нависшую катастрофу, Лабуд взбунтовался против смерти, как бунтуют люди против неправды. Он не верил в бессмертие, но именно поэтому и не хотел умирать. По отношению к смерти, как и по отношению ко всей окружающей его действительности, у Лабуда было свое мнение, которое он провозглашал открыто и убедительно.
— Смерть? — с насмешкой и вызовом восклицал он. — Да это же глупо и наивно, ребята, думать о ней! Какие вы герои, если будете трястись перед каждым дьяволенком! Запрещаю вам до конца воины не только говорить, но и думать о таких вещах. У нас нет, ни времени, ни сил поддаваться страху. Разве без нас мало людей погибает? Нет, нет, сейчас я не имею права погибнуть, мне недосуг, у меня много дел. Как вы думаете, — продолжал он рассуждать, обращаясь к бойцам, — принимается в расчет моя занятость или нет? Конечно, принимается. А подумали ли вы над тем, что будете делать, если меня вдруг продырявит пуля? Кто тогда будет командиром, ну-ка, поднимите руки, у кого какие есть предложения? А может быть, имеются добровольцы на мое место? Нет? Ну вот и хорошо. Я так и думал, что среди вас на мое место любителей не найдется. Таким образом, сами видите, что если бы я даже и хотел, то все равно не имел бы права умереть.
Бойцы смеялись шуткам своего командира. И в этом разномастном гаме сухих, глухих, натужных мужских голосов Лабуд вдруг различил нежный и звонкий голосок, напоминавший журчание горного ручейка. Он принадлежал молодой девушке с черными большими глазами, густыми прямыми бровями и длинными ресницами, которая не сводила с Лабуда своего взгляда. Лабуд даже подумал, как это случилось, что он до сих пор не обращал внимания на такую девушку и даже избегал ее?..