В открытое окно врывался шум города. Пахло молодыми листьями и цветами. С каждым днем листья на деревьях увеличивались и вскоре почти полностью закрыли голубое небо, видимое из окна комнаты Лабуда. Шепот листьев Лабуд воспринимал как последнюю песню.
Осталась за порогом еще одна зима, последняя для него. Он знал это и не терзал себя напрасно. Его увядшее лицо и потухшие глаза были спокойны и, казалось, говорили, что все идет так, как должно было идти. Маятник настенных часов неторопливо отсчитывал секунды. Солнце клонилось к закату. Это был его закат. Когда в комнату поползли предвечерние тени, перед Лабудом снова стали возникать картины минувшего. В жизни бывают события, о которых человек не может вспоминать без отвращения, но забывать которые он не имеет права. Всякий раз, стоило ему закрыть глаза, откуда-то, словно из другой жизни, до него доносился холодящий душу вопрос: «Признаете ли вы себя виновным? — Этот лицемерный голос ему не забыть никогда. — Обвиняемый, вы должны сказать суду, признаете ли вы, что, будучи солдатом старой армии, убили руководителя молодежной организации?..»
Лабуд понимал, что тень от преступления сохраняется дольше, чем сияние подвига, и что за преступлением рано или поздно следует наказание.
«Да, признаю…»
«Вы признаете, что в тысяча девятьсот сорок первом году совершили предательский акт в отношении своего народа? Вам вменяется в вину то, что вы, намереваясь деморализовать отряд, бросили беженцев, которые в тот же день попали в руки четников и все погибли…»
Он ничего не отрицал, не пытался защититься, не сваливай вину на тех, кого уже не было в живых, и в глубине души гордился тем, что имеет возможность принять часть вины погибших на себя. Он помнил, что те, погибая, не пытались делить одну смерть на двоих. Теперь Лабуд так же принимал приговор, как они приняли смерть.
«Да, признаю…»
«Вы признаете, что по вашей вине в сорок первом году был уничтожен партизанский отряд, оставленный Верховным штабом для выполнения специального задания?»
«Да, признаю…»
«Суд удаляется на совещание…»
И пока судьи совещались, он сидел в холодном зале суда, где все кресла, были пусты, и думал о Лоличе. Пейя был единственным живым свидетелем, ему принадлежало решающее слово. И его голос громко звучал на суде. Лолич ничего не прибавлял, ничего не преувеличивал и не приглаживал: он хотел быть объективным. Лабуд не обиделся на него.
Последний раз они встречались вскоре после окончания войны. Лабуд в то время командовал бригадой. Лолич был редактором одной газеты. В тот день им вручали награды: Лабуду — орден «За заслуги перед народом» с золотыми мечами, Лоличу — медаль. Он еще сказал тогда с недоброй усмешкой: «Интересно, за какие заслуги тебе дали такой орден?»
Сейчас все ордена были подшиты к делу. Шесть орденов и две медали. На кителе от них остались дыры, словно рубцы от ран. За каждым орденом — десятки подвигов, за каждой медалью — по три ранения, но сейчас это не принималось в расчет. Все это кануло в бездну, которой некоторые боятся и обходят далеко стороной… И там, на острове, где все залито солнечным светом, для него был один мрак. Независимо от того, закрывал он глаза или открывал, мрак не рассеивался.
За окном пробуждалась весна, сияло солнце, было тепло, а его пробирал холод, и не было возможности согреться. Он очень любил жизнь, страстно хотел жить, но смерть была уже на лестнице. Только он сам, и никто другой, слышал ее шаги. С каждым часом она подходила к нему все ближе и ближе, уже постучалась в дверь, но он не хотел ее впускать.
— Завтра я встану, и мы пойдем в парк, — каждый вечер говорил Лабуд Гордане, которая не отходила от него ни на шаг. — И будем гулять целый день. Я нарву тебе сирени.
Она знала, что этого уже никогда не будет. Действительность опровергала иллюзию. Гордана брала его холодную руку, прижимала ее к своей груди, целовала без слов. Он устало смотрел куда-то мимо нее, словно всматривался в даль.
— Дорогая моя, помнишь ли ты?.. — начинал он тихим голосом. Это «помнишь ли» было теперь стержнем их жизни. Всего остального просто не существовало. Для них теперь все было в прошлом. Они так и говорили: «до войны», «до нашей встречи», «до нашего расставания» — и ни слова о своей жизни теперь. Сегодня, как и завтра, рисовалось им в каких-то неясных, размытых контурах. Все чаще Лабуд впадал в меланхолию и позволял себе всякие несуразности. Гордана понимала его состояние и не сердилась. Когда женщина действительно любит, она никогда не сердится на мужчину.
— Ты меня прогоняешь? Хочешь, чтобы я вернулась к нему?
— Да, тебе со мной не по пути. Нам надо расстаться.
— Значит, не любишь больше? А ведь как клялся…
Слабыми пальцами он брал ее за руку, но сжать не мог: не было сил.
— Я люблю тебя больше, чем раньше. Но одной тебе будет трудно.
Она смотрела на него нежно, с глубоким уважением и любовью.
— Я никогда не буду одна, я всегда буду с тобой. Мы не расстанемся вовек.
Лабуд смотрел на нее непонимающим взглядом.
— Отныне мы с тобой неразлучны, — после краткого молчания заговорила она проникновенным голосом. — Ты всегда будешь со мной, рядом со мной, во мне… У нас будет ребенок, и я счастлива. Я буду матерью, слышишь? Это твой ребенок, твоя кровь, твое семя. Что бы ни случилось, я воспитаю из него настоящего человека, чтобы был такой, как ты, — порядочный и смелый. Самое главное для человека — порядочность. Я ненавижу и презираю подлецов. Мне только недавно стало известно, что мой муж подлец и мерзавец. Он сам мне признался, что оболгал тебя, что написал на тебя донос, в котором все факты извратил. А после дал объявление в газете, будто ты погиб. Я так его возненавидела после этого, что не могу на него больше смотреть. И что бы ни произошло в дальнейшем, к нему я не вернусь. Буду жить ради нашего ребенка, буду жить твоей любовью. — Она говорила быстро, словно боялась не успеть сказать все, что хотела.
— Что же ты мне раньше не сказала, что у нас будет ребенок?! — потрясенный новостью, воскликнул Лабуд.
Она пожала плечами. Лабуд улыбнулся ей благодарно. Он смотрел на нее с любовью широко открытыми глазами.
Он умирал без мук и страданий, уходил из жизни незаметно и безболезненно. Перед ним отворились врата бездны, и он постепенно в нее погружался. Свет уступал место сумраку, который все больше сгущался, пока не превратился в непроглядную темень. На рассвете следующего дня сердце его остановилось. В комнате на втором этаже стало совсем тихо. Только время от времени, словно из глубин небытия, доносились тяжелые вздохи одинокой женщины. Положив голову на грудь покойного и закрыв глаза, она прощалась со всем, что у нее было с этим человеком. Все дни до похорон она ходила как в тумане, ничего не видела и не слышала. Встрепенулась лишь в последний день. На улице было солнечно и шумно. Впереди следовал черный катафалк, запряженный парой белых лошадей. Размеренный стук тяжелых подков напоминал ей шаги партизанской колонны, спускающейся с горы. Одетая в черное, она шла за гробом одна. За ней шли несколько их близких друзей, как и тогда, в ночь после поражения. Все повторялось: он — впереди, она — за ним, за нею — те, кто остался в живых. Далеко, словно в тумане, синела вершина горы, той горы, где ковалась свобода, омытая кровью. Они шли к ней. Ноги устало шагали по угловатым камням. И Гордане казалось, что звуки шагов складываются в припев песни «Пади, сила и неправда», теперь уже давно забытой. Временами ей даже казалось, что она слышит голос Лабуда. Когда уходили в Санджак, в отряде было всего несколько десятков человек. Оттуда вернулись с тысячами. Долго и трудно шли они к свету и солнцу. Сейчас, когда всюду грело солнце, а город жил новой бурной жизнью, Лабуд возвращался в свои горы, на свой Космай, возвращался в прошлое.
После того как траурная процессия вышла из города, к Гордане подошел мужчина и пошел рядом с ней. Она не сразу его заметила. Лишь когда он попытался взять ее под руку, она посмотрела на него и вздрогнула. Слегка ускорив шаг, она решительно оставила его позади. Теперь она знала все о том, кто отнял у нее любовь, а у Лабуда — жизнь. Знала и не хотела прощать. С прошлым было покончено. Она так решила. И не жалела об этом.