До неё, как сквозь туман, доносились слова бабки-повитухи Агафьи, зашедшей проведать будущую роженицу. Белый чистейший платок с двумя заломами-складками на висках словно подчеркивал коричневую морщинистую, но на удивление нежную кожу на щеках старушки. Несмотря на то, что рядом никого, кроме будущей роженицы не было, Агафья свой платок не снимала. И по жаре наряженная в синюю шерстяную юбку, с белым передником, она сидела у полуоткрытого окна на маленькой табуреточке, поджав под себя ноги и своими крепкими морщинистыми руками разглаживала большой, расшитый по краям рушник, который она только что получила в знак благодарности за помощь в одном из соседних казачьих дворов.
– Я первого с такими потугами рожала… А седьмой, тот будто пулей вылетал. В живых сейчас четверо осталось. Зато сколько чужих принимала, – Агафья задумчиво покачала головой, как бы припоминая и пересчитывая принятых ею в руки младенцев, – и не упомнишь. Больше чем полхутора. Говорят, что у меня рука лёгкая. Не зря дареными рушниками вся стена обвешана. Да к тому же ты молодая, здоровья крепкого. Не то, что некоторые казачки, удумают рожать, когда уже дочери старшие к тому же готовятся.
С ними ой, как тяжело! И опыт у них есть, а здоровья-то не хватает. Но ничего, и от таких принимали… И казачат бодреньких и девок славненьких.
Матрёна тяжело, боком поднялась с кровати, и, переваливаясь по утиному, подошла к большому треснутому углом зеркалу. Агафья со своей табуреточки сразу ей говорит:
– Ты поворотись-ка, я посмотрю всё ж, кто у тебя будет. Если живот выпирает, как вострый конец яйца, то это казачонок. А если живот округлый, то, наверняка, девка.
Матрена, зачесав в тяжелый узел растрепавшиеся пряди волос, как бы прислушалась к своему молодому, крепко сбитому телу, а затем тихо охнув, отмахнулась:
– Да казак, казачонок! Я сама чувствую, как он там скачет. И скачет! И скачет… Мне свекровь говорила, что скоро уже…
– Это как же она определила? – живо поинтересовалась Агафья.
– А вот так, – Матрена, улыбнувшись, повернулась боком к зеркалу и показала Агафье на выпирающий живот, – если живот до вот этой трещины дошел, то значит скоро уже, да и самой, ой, как тяжело стало…
– Ну, это не примета, роженицы разной крупности бывают, а зеркало то одного размера. Трещина энта совсем не причём. Главные другие приметы, – и Агафья начала наставлять Матрёну по этим самым приметам: и как себя вести, и как быстро посылать за ней.
Матрёна внимательно выслушав её, тяжело опустилась рядом с Агафьей на край лавки:
– А ещё тошно мне, ой, как тошно, бабуленька.
– Ничего, голуба, ты не первая, – сочувственно улыбаясь, успокаивала Матрёну Агафья, – сынка назовешь Антошкой. Хоть и не принято имя до родов заранее обговаривать, но со мною можно, я ж к этому делу приставлена, – Агафья ласково погладила Матрёну по руке.
Затем, бабка Агафья, решив, что уже и засиделась более чем нужно, засобиралась.
– Ну, давай милая. Господь с тобой, всё будет хорошо. Готовь рушник, сама готовься. Бог даст, уже скоро все будет. А я пойду других проведаю, – и перекрестив истомившуюся от ожидания молодайку, Агафья, выйдя за калитку Швечиковых, торопко засеменила по пыльной дороге к дальней, прибрежной части хутора.
Глава 2
Хутор Швечиков на этом самом месте уже почти восемь десятилетий.
С того самого времени, когда вернулся в родные края с Отечественной войны 1812 года есаул Константин Швечиков. Он отличился в бою под немецкой деревушкой Колькретау, за то и получил на широкую грудь знак отличия военного ордена Святого Георгия.
Отдалившись от службы, он перевёз всю свою многочисленную родню на правый, крутой берег Северского Донца, где и основал хутор, который получил его имя. Как оказалось, отличиться в кавалерийском бою было проще, чем в сельском хозяйстве в донецкой степи. В довольствии хутора состояли казачьи паи вдоль степных бугров над Донцом, цепочка низовых заливных лугов и небольшой прибрежный лесок. Всё это довольствие было определено для прокорма всего-то трех сотен ртов и никак не более. Но и они не всегда сытыми оставались. Казаки часто шутили:
– Какое довольствие, такое и удовольствие…
А удовольствия от жизни в степном, не всегда урожайном краю, было немного.
Шло время, хутор разрастался и над крутыми увалами и раскинувшимися глубокими балками высоко взметнулась заметная издалека колокольня Свято-Серафимовской церкви, построенная швечиковцами на свои кровные в 1844 году, как раз в тот год, когда в первый раз обмежовывались земли станицы Гундоровской. С тех пор и народу прибавилось на этих землях, и почва заметно оскудела, а нового передела земли станичники никак не могли добиться, несмотря на все свои общие старания.
Почти все семьи на хуторе носили фамилию Швечиковы. Чтоб не путаться между собой одна семья стала давать другой прозвища.
Дело дошло до того, что хуторской атаман стал эти уличные прозвища писать в приговорах хуторского общества. Хорошо, если прозвище было необидное, как Чекомас, данное, к примеру, за то, что больше всего поймал за один раз окуней. Или Чеботарь… Тот, во время, свободное от полевых работ приладился обувь шить, да починку ей давать для хуторян.
А то Задохлик, молодой казак, который едва живым был принят на белый свет Агафьей, и даже не сразу подал голос, отчего его родители весь первый год жизни младенца каждый день смотрели на него как в последний раз… Или чего хуже потешное и обидное прозвище Трёкало, закрепившееся за вечным болтуном и брехуном Захаркой Швечиковым, хоть и шёл ему уже седьмой десяток.
* * *
Неутомимая Агафья остановилась в тенечке наполовину усохшего тополя на майдане у церкви, а затем, немного переведя дух и оправив образцово сидящий на голове платок, стала сосредоточенно креститься, глядя на взлетающую ввысь колокольню хуторской церкви поблекшими от старости, но до сих пор зоркими голубенькими глазками.
Она всегда истово верила в Бога. И чем больше проходило времени с того часа, когда она впервые была приобщена к величайшему таинству появления на свет человека, тем больше укреплялась её вера.
Родилась Агафья неподалеку от Швечикова, в соседнем хуторе с простым названием Степной, который можно было даже увидеть с большого степного увала над хутором, заросшего чахлым татарником и лишь слегка украшенным розовеющими головками седого бессмертника.
Развлекаясь, все последние десятилетия швечиковцы дразнили тех, кто жил в Степном Жабчиками. На Дону почти все станицы и хутора, носили какие необидные, а какие и очень обидные прозвища.
Станичники гундоровцы мирились с прозвищем «гундары», для швечиковцев же прозвище и так, без всяких выдумок напрашивалось само по себе. Подсмеиваясь, «швечки» шутили, что вот эти «жабчики» произошли оттого, что рядом с хутором Степным было много ставков, в которых развелось немыслимое количество лягушек, и они ежевечерне от души заводили в разнобой свою многоголосую какофонию над Северским Донцом. Не смолкая ни на минуту, они вызывали на нескончаемые переговоры речных подружек, таких же горластых лягушек.
– Речные-то потоньше голоском… Ишь как выводят, выводят песни-то, – прислушивались местные ценители к вечернему концерту лупоглазых артистов.
– А эти, эти-то, прудовые, квакают громко, сидят сидьмя в своем болоте.
Обижены, что простора никакого не видят, – соглашались другие, искренне жалея болотную тварь.
На Рождество на льду Донца по традиции затевались межхуторские игрища, нередко заканчивающиеся настоящим мордобоем.
Вначале толпой будущих врагов дружно, с шутками и прибаутками сооружалась большая, основательная крепость из снега, расчищался и вытаптывался широкий снежный круговой майдан, где и сходились впоследствии в вихревую многокулачную драку «швечки» с «жабчиками».
Свалка начиналась с шуточных, поначалу неторопливых и довольно осторожных подначек:
– Эй, швечки, сверчки запечные! Неужто драться собрались? Мы то вам лапки повыдергиваем!?