И тогда же произошло еще одно событие, само по себе незначительное, но для Жосса роковое; в тот апрельский день он сидел себе в кафе у окна и любовался плацем, не предчувствуя беды. У стойки выпивали работяги, строившие дом неподалеку, они стучали, галдели, пересмеивались с хозяйкой. Шум мешал Жоссу насладиться созерцанием в полной мере, поэтому он обернулся и смерил невеж недовольным властным взглядом, призывая к тишине. Внезапно от компании отделился человек лет тридцати, пересек весь зал, подошел вплотную и сел напротив. Некоторое время он молча рассматривал Жосса в упор, словно барышник, выбирающий коня, затем проговорил с ядовитой издевкой:
— Ба, да это же ты, аджюдан Жосс, ты же, сволочь, все жилы из меня вытянул за год в Эпинале![7] Тебя в отставку выперли, так?
— Я запрещаю вам называть меня на «ты».
— Запрещаешь? А что ты мне сделаешь? В слюнях утопишь, старый хрен? На «губу» меня теперь не пошлешь, дудки! Я, ежели захочу, сам тебе в рожу плюну, подлецу, и ничего мне за это не будет. В тюрьму ты меня не отправишь как Равелина и Мино, они, верно, и сейчас гниют где-нибудь в Олероне[8] или на юге Туниса. Помнишь Равелина и Мино, гаденыш? Скажи, что помнишь, скажи, а я послушаю.
Подошли остальные рабочие, они мигом догадались, в чем дело, и с угрожающим видом окружили отставного аджюдана. Он встал, намереваясь дать им отпор. Пожалел, что не взял с собой револьвер, и про себя поклялся, что назавтра вернется и как следует проучит нахала. Между тем вмешалась хозяйка, умоляя задиру не затевать драку в ее кафе. Тот уже поутих, и все бы обошлось, если бы в этот момент не появилось двое унтер-офицеров из интендантской службы. Они сразу спросили, из-за чего такой гвалт, в душе работяги вновь зашевелилась обида, он кивком указал на своего врага и будто бы вдруг увидел его насквозь; Жосс услышал, как в присутствии двух военных, что было особенно нестерпимо, прозвучали убийственные слова:
— Этот вот у нас аджюданом был. Теперь его вытурили, но он никак не уймется, таращится исподтишка на плац, не может смириться, что власти лишился.
Унтер-офицеры смутились, а Жосс покраснел, словно его раздели при всех догола. Ноги б его не было в проклятом кафе, зря он слонялся около плаца. Он почувствовал себя совершенно беспомощным. И впервые осознал, что в отставке, вне жесткой военной иерархии лишился всех преимуществ своего чина, утратил былую значительность и стал страшно уязвимым в безжалостном внешнем мире. Больше тридцати лет он принадлежал к закрытому упорядоченному сообществу, знал все его законы и мог найти выход из любой ситуации, но потом его выбросили в хаотичный, непредсказуемый, непонятный муравейник, с которым он не мог ничего поделать, и обратного хода нет.
Закончились его паломничества к плацу и посещения публичного дома, отныне Жоссу вовсе не хотелось выходить на улицу. Гулял он реже, лишь время от времени, и быстрей возвращался. В городе и в пригороде ощущал себя жалким инородцем, чуждым даже самому себе, и с удивлением замечал, что чуть ли не бегом спешит домой. Только там он становился прежним Жоссом, обретал уверенность в себе и наслаждался привычной жизнью в замкнутом пространстве, пропитанном ненавистью, зато вполне безопасном. Через несколько месяцев он с беспокойством отметил, что прижился у сестры, привык, хотя отлично знал, что втайне она мечтала подчинить его, поработить; Жосс по-прежнему предпринимал робкие попытки расстаться с ней, но дальше слов дело не шло, и с некоторых пор Валери перестала воспринимать всерьез угрозы, что он немедленно уедет. Понимая, что добыча сама идет к ней в руки, она придумала хитроумную тактику, чтобы сломить его волю: с одной стороны, избавила от всех неудобств и житейских тягот, с другой — приучила к постоянным скандалам, что делают совместную жизнь особенно насыщенной и привлекательной. Валери мечтала о том мгновении, когда брат, потерянный, одинокий, опутанный сетью привычек, будет неспособен обойтись без нее; вот тогда она станет ему полновластной хозяйкой и сможет мягко пресекать малейшее сопротивление, припугнув, что выгонит вон. Валери на досуге продумывала тихое ласковое увещевание брату, смакуя каждое слово, каждую интонацию: «Мой милый мальчик, в глубине души я люблю тебя, но редко это показываю, характер у меня непростой, а потому не лучше ли тебе переселиться куда-нибудь еще, ведь так, по-моему, будет легче и тебе, и мне». Главной ее заботой было заставить его трудиться на огороде с утра до вечера.
Жосс понемногу привык вставать позже, не то чтобы он обленился, нет, просто ему хотелось оттянуть время прогулки. Однажды в начале мая около восьми часов он распахнул ставни и увидел по ту сторону каменной ограды в залитом солнцем садике соседей малыша; тот тоже заметил его и улыбнулся. Мальчику было два года, его звали Ивон, и прежде Жосс видел его сотни раз, но как-то не замечал. Валери многие годы пребывала с соседями в ссоре, презирая всю семью от мала до велика за то, что ее глава, страховой агент тридцати пяти лет, был социалистом. Ребенок замер посреди дорожки и улыбался так доверчиво, что растроганный Жосс невольно улыбнулся в ответ. Он отошел от окна, затем выглянул снова: малыш обрадовался, захлопал в ладошки и захохотал, словно ждал его возвращения. Жосс прятался, потом появлялся в окне опять, и всякий раз его встречали восторженным смехом. Игра длилась непрерывно до самого завтрака, и отставной аджюдан увлекся ею не меньше мальчика. За столом Валери затеяла жаркий спор о дедушке, который давно уже умер; она утверждала, будто дед носил усы концами вниз, тогда как брат отчетливо помнил, что дедовы завитые усы загибались кверху. Дальше пошло-поехало, они принялись обвинять друг друга во всех смертных грехах: в лицемерии, ханжестве, эгоизме, зависти и так без конца. Жосс разозлился, расстроился и думать забыл о малыше, с которым играл все утро.
Во второй половине дня он поднялся в спальню, хотел устроить очередную репетицию шумового оркестра, но сначала подошел к окну. Малыш как раз ковылял по дорожке прочь от него, спотыкаясь на гравии, что раскатывался под нетвердыми ножками. Жосса позабавила его щенячья неуклюжесть, глядя на мальчика, он позабыл о жгучей обиде на сестру. В какой-то момент ребенок потерял равновесие, у аджюдана от волнения перехватило дыхание, он даже протянул руки, хотя понимал, что не сможет его подхватить, однако тот удержался на ногах, обернулся, заметил Жосса в окне и снова обрадовался, засмеялся, захлопал в ладоши. С четверть часа они лучезарно улыбались друг другу, но потом аджюдан спохватился, что даром теряет время, отпер ключом, с которым не расставался ни днем, ни ночью, ящик стола и торжественно извлек сетку с шариками. Сел, трижды постучал по столешнице рукояткой ножа, с четверть минуты тряс сетку и опять трижды постучал. В тот день шумовой оркестр занимал его меньше обычного, он стучал и скрипел не так уж старательно и методично. То и дело откладывал сетку, расческу, нож и подходил к окну, чтобы заглянуть в соседский сад. Когда Валери завела свою точильную шарманку, он стоял у окна. Сестра разыграла целую симфонию из скрежета и визга, довольно благозвучную, как ни странно. Но Жосс, наблюдая за малышом, резвящимся в саду, внезапно понял, что их с сестрой ежедневные упражнения — полнейшая чепуха.
Спустя две недели Валери могла бы поклясться, что брат стал куда приятнее в обращении и — о чудо! — у него улучшился характер. За это время она не раз замечала у Жосса внезапные проблески хорошего настроения, какого прежде никогда не бывало, к тому же он сделался менее вспыльчив и если раньше выходил из себя по любому поводу, то теперь зачастую сохранял относительное спокойствие и безразличие. Она не придавала особенного значения минутам затишья, пока они перемежались бурями, и ласковым взглядам, коль скоро те быстро сменялись холодными и злыми. И вдруг в один прекрасный день обнаружила, что на брата снизошла безмятежная тихая радость, словно бы к нему по волшебству вернулась молодость. Он скрывал ее под маской суровости и по-прежнему сухо отрывисто гаркал, будто отдавал приказы, однако реже терял самообладание и, сколько бы сестра ни изощрялась, стараясь затеять ссору, не замечал ее нападок, а иногда даже покладисто, дружелюбно соглашался с ней. Порой его недоброе, невыразительное лицо неожиданно озарялось беспричинной улыбкой. А маленькие светло-серые глазки, обычно холодные и зоркие, приобретали мягкое мечтательное выражение. Валери с обостренным вниманием следила за выполнением своего плана и теперь почувствовала, что брат ускользает от нее; вне себя от досады, гнева, ревности и любопытства, она не сомневалась, что он связался с какой-то неведомой женщиной, что великая любовь преобразила его жизнь.