Коммунист-дворянин выбежал на перекресток и увидел Фернандо в компании слоняющегося без дела Николе.
— Трюма не видали? Ну того, что утром бузил?
— Я никого не видел, — ответил Николе.
— Черт, я его упустил! — рассвирепел коммунист. — Теперь он удрал далеко. А ведь я его почти поймал… Вот образина! Еще чуть-чуть — и я бы его хорошенько отделал…
Николе, сытно пообедав, забыл утренние обиды и был настроен миролюбиво.
— Да ладно, оставьте его в покое, что уж он такого сделал!
— Проучить его надо! Тоже мне — колоритный нашелся! «Народ — это я!» — слыхали наглеца?
Фернандо взял коммуниста под руку и шутливо сказал:
— Вы ведете себя не по-дворянски, друг мой. Негоже благородному господину размахивать кулаками. Даже если вы на кого-то злы, надо сохранять хладнокровие. Дворянин всегда остается учтивым, этим он и отличается от черни.
Коммунист недоверчиво слушал, а Николе, рот до ушей, забавлялся происходящим.
— Ах! Было ведь время! — разошелся Фернандо. — Мы подчинялись лишь королю да и то… Идешь, к примеру, по улице и вдруг получаешь пинка под зад — так никакого суда, никакой полиции! Смотришь обидчику в лицо и говоришь: «Черт возьми, сударь, вы меня оскорбили» или «Такое оскорбление смоет лишь кровь», в общем, что-то, что доказывает ваше хладнокровие и присутствие духа. А потом обнажаешь шпагу и…
Фернандо обнажил свою шпагу и давай размахивать ею со всей силы, будто схватился с целой оравой противников: скачки, атаки, выпады, удары, обманные маневры. Дворянин-коммунист, не отличавшийся театральным темпераментом, сказал Николе:
— И что он даром-то распрыгался!
Фернандо, войдя в раж, повернулся кругом и оказался перед холстом с изображением французского классического сада. На первом плане — статуя Помоны с корзиной фруктов в обнимку. Невзирая на пол богини, Фернандо встал в защитную позу и на секунду замер, словно изучая противника. А потом, после нескольких ложных финтов, сделал выпад и нанес сокрушительный удар. Лезвие до половины вошло в живот Помоны. За холстом кто-то протяжно застонал и пробормотал:
— За народ…
Шпаги «Пари-Синема» делали из плохой стали и с тупыми лезвиями. Вечером после съемок Фернандо угостил Трюма и двух свидетелей драмы аперитивом. Дворянин-коммунист все простил. Устроившись на террасе кафе, он обратился к Трюму, у которого забинтованная рука была подвязана косынкой:
— Теперь тебе обеспечен неплохой доход. Пару месяцев будешь получать по двадцать пять франков от страховой компании. А все-таки, по справедливости, хоть по сто су с каждой выплаты должно бы причитаться мне. Я бы все вложил в партийную кассу, слово дворянина. На благо народа…
— Народ! — прошептал Трюм. — Ох уж этот мне народ…
Фонарь
Диоген высунулся из бочки, увидел, что на Афины опустился густой туман, и проворчал:
— Наступают холода, пора перебираться на юг.
На пустыре перед городскими стенами, где он расположился на жительство, зашевелились и другие бочки. В них ночевали крестьяне, которые приехали в Афины по делам из Беотии и Диакрии и задержались на несколько дней.
Диоген отправился в город, прикидывая по дороге, как бы ему попасть в теплые края.
«Зайду к Линолеону, — подумал он. — Кстати, и есть очень хочется».
Дом Линолеона, одного из крупнейших в пирейском порту судовладельцев, находился на маленькой улочке в десяти минутах ходу. Перед дверью подметал землю раб.
— Скажи хозяину, что я пришел поговорить с ним, да приготовь мне огуречный салат, — приказал ему Диоген.
Раб оглядел оборванца с нечесаной бородой.
— Огуречный салат? А больше ничего не хочешь? А ну, пошел вон!
Он замахнулся на философа метлой, но тот отошел на шаг и закричал:
— Линолеон! Линолеон!
Линолеон вышел на порог.
— А, это ты, Диоген!
— Да, я! Челядь твоя что-то больно много о себе мнит! Вот этот раб, да будет тебе известно, грозил мне метлой.
Из вежливости Линолеон дал рабу пинка и пригласил Диогена в дом. Он считал киника опасным, наглым шантажистом, от которого пострадало уже невесть сколько народу. Совсем недавно по его милости был изгнан из города солидный финансист — Диоген трубил на всех перекрестках, что он слишком богат, его вызывающая роскошь позорит афинян, а его спесь оскорбляет исконные принципы равенства всех граждан. Вот почему Линолеон старался быть с философом крайне обходительным.
— Один мой корабль, груженный статуями, — сказал он, — послезавтра как раз отплывает в Эпидавр.
— Послезавтра?
— Решайся поскорее — сегодня, сию минуту! Я как раз иду в порт и распоряжусь в конторе, чтобы тебе оставили место.
Принесли огуречный салат, Диоген принялся пожирать его, пачкая косматую бороду, — важный атрибут его философии. Он сидел и ел, не спуская глаз с зажженного фонаря в углу комнаты, а Линолеон все торопил его поскорее принять решение.
— Ладно, — сказал наконец Диоген, — я поплыву послезавтра с твоими статуями. А пока одолжи мне вон тот фонарь, что висит в углу.
— Фонарь? На что он тебе?
— Ну дай!
— Да пожалуйста, бери!
Диоген затрепетал от непонятной Линолеону радости, схватил фонарь и ушел. На улице почти никого не было, он шел быстро, прижимая фонарь к ноге и следя, чтобы не погасло пламя, и скоро очутился на краю шумной людной площади. Народ кишмя кишел возле портиков и ярмарочных балаганов; торговцы громко расхваливали свой товар, ораторы взывали к рассудительности граждан, а те что-то кричали ораторам. Диоген радостно огляделся, убедился, что фонарь не погас, и, держа его прямо перед собой, зашагал через площадь. Но толпа была слишком густой. Никто не обращал внимания на его фонарь. Уже на выходе ему повстречался отряд городских стражников под предводительством офицера. Этих афинских стражей порядка набирали в Малой Скифии, и они говорили на диковинной смеси греческого языка и своего придунайского наречия. При виде Диогена с фонарем в вытянутой руке стражники перекинулись шуточками на своей тарабарщине и громко расхохотались, а офицер пожал плечами. Диоген же побагровел от ярости. Он дошел до перекрестка и, выкрикнув «Наемники — продажные шкуры! Долой солдатню!», юркнул за угол.
По лабиринту улиц и улочек он шел наугад, пока не увидел выходившего из какого-то дома архонта[2] в миртовом венке. Архонт узнал Диогена. Киник замедлил шаг, поднял фонарь еще выше и, притворяясь погруженным в думы, как бы ненароком задел сановника.
— Эй, Диоген! — окликнул его архонт. — Ты что, людей не замечаешь? И зачем, скажи на милость, тебе этот фонарь?
Диоген словно бы очнулся и проговорил:
— Я ищу человека.
— Да? Кого именно?
— Человека! — повторил Диоген.
— Забыл, что ли, на какой он улице живет? Так скажи, может, я тебе помогу…
— Да я же говорю, — Диоген начал терять терпение, — человека ищу!
— Ну да. Я понял, хотя все равно не возьму в толк, фонарь-то тебе на что?
Тут Диоген не выдержал, крепко обругал архонта и пошел прочь, сокрушаясь про себя, что у афинского должностного лица такие примитивные мозги. «Может, — подумал он, — хоть другим расскажет, а уж те поймут».
Не пройдя и ста шагов, он наткнулся на стоящую у порога жалкой лачуги уличную девку. Она была не из тех завидных дорогостоящих гетер, что пользуются всеобщим почетом и диктуют моду в одежде и философии. Приземистая, толстомясая, грузная не по годам, она походила на большинство афинских хозяек, чьи телеса подавляли в мужьях благое желание хранить супружескую верность.
— Куда это ты с фонарем, красавчик?
— Ищу человека, — машинально ответил Диоген.
— Надо же, вот и я ищу хоть кого-нибудь.
Девица жалостливо посмотрела на прохожего — в лохмотьях, с грязной бородой. И неуверенно предложила:
— Хочешь, пойдем со мной? Хотя… может, для тебя женщина — не тот человек… Мне-то мужчина нужен, но его поди найди. Кажется, их пруд пруди, а когда надо — ни одного, хоть тресни! Ну, как повезет, конечно… Может, с фонарем искать не так уж глупо. Помню, в Мегаре толстуха Пепсина тоже вешала перед своим домом фонарь…