Литмир - Электронная Библиотека

Коллеги демонстрируют бесконечное великодушие. Похоже, они не против, чтобы я сидела себе в сторонке и смотрела на них преданными собачьими глазами. Видимо, эти подвижные, похожие на среднего возраста Хоттабычей, пекари видят во мне печальную приблудную суку диковинной породы и, пытаясь откормить, подсовывают съедобные кусочки, огорчаясь, когда я не сглатываю на лету. Ещё они учат меня выполнять команды. «Кемах» – звучит выпадающий из общей тональности глас вопиющего, и я приношу, как раз, наоборот – «Хему», а в компенсацию изображаю такую сцену раскаяния, что ошеломлённые зрители забывают про свои шарики. Ошеломляющее впечатление производит на них, когда мне удаётся произнести всё же слово на иврите. Это вызывает у них мистический восторг, азартное хлопанье в ладоши и, возможно, почтение к далёкой великой России, посылающей своих дочерей…

Главный кондитер Моше любит философствовать. Он, действительно, классный мастер, и хозяин, рыжепейсая двухметровая бочка, считается с ним. Моше держит в голове сотни рецептов, у него глаз – алмаз и всё остальное тоже. Моше работает как фокусник, и вообще, он – не из Меа Шаарим, и кипу надевает, как каску – только на работе. Потому, если Моше остановился пофилософствовать, то это его право, и даже хозяин не смеет перебить и ждёт с приятным лицом.

Два Моше и Шломо вот уже четверть часа пытаются объяснить мне что-то для них очень важное. В ход идут рисунки на муке, пантомима и многоголосье, где, поначалу, понятно для меня лишь слово «Израиль». Ребята очень стараются – похоже, они хотят посвятить меня во что-то глобальное. Долго ли, коротко, мысль, индуцированная Моше, приобретает доступную для меня форму и потрясает своей силой и простотой: "Израиль, бедная Тания, это – мусорное ведро, куда ссыпают со всего мира разную дрянь".

В подсобке стоят пирамиды маргаринов, бочки с орехами и шоколадом. Но меня, почему-то, тревожит метровая стопка яичных лотков. Возможно, из-за узнаваемости ячеистых подносов из серого картона – совсем как в гастрономах: по тридцать штук. Яйца бесхитростны и беззащитны передо мной, смущают простотой и доступностью, и я уже третий день смотрю на них вначале задумчиво, а затем азартно. Мне кажется, все заподозрили недоброе и провоцируют меня, оставляя с ними наедине и всё чаще посылая в кладовку. Все знают и ждут, когда я цапну то – покрупнее, и ворвутся с рыжепейсым, и закричат "Каха?!", что означает всё, что неописуемо словами.

Кровь новая, вульгарная, струится по старым жилам. Черных лун, страстей пора – метаний толп, себя не видящих, глаз жадных, несытых ртов прискорбного конца тысячелетия последнего. В смятении душа и мысль, в разрухе плоть, и вер неясный лепет слаб, почти не слышен. Вновь, утеряна в мой старый сад калитка, где среди лип столетних утонула в листве осенней мокрая скамья.

Тряпичная голубенькая косметичка проглатывает яичко и становится похожей на сытую жабу. Я дрожащими руками укладываю её на дно сумки, притряхиваю вещичками и в полуобмороке выхожу на публику. Хохочет, хлопая себя по тощим ляжкам, Антон Павлович, Лев Николаевич угрожающе размахивает косой, блудливо отводят глаза Шломо и два Моше. "Ну же, ну, господа, где ваше "Ка-ха?! Ату, меня, ату. Ну же, где разверзшиеся небеса… на помощь, мама, пожалуйста, мне так плохо… я потерялась…"

"Отпустите эту женщину, Мессир" – вздохнула Маргарита, и я на негнущихся ногах отступаю под барабанную дробь ошалевшего сердца и – ап! – кладу яичко на прежнее место…

Шарманка

Только что я подавилась обидой, как глотком яда, сжигающим все росточки сентиментальности, которые так тщательно выращиваю. Опять я на донышке, вокруг – тусклый блеск сужающегося кверху бокала, и толпа небесных зевак отрешенно созерцает, как буду плести слова и карабкаться по ним прочь… Многоглазые небеса сонно моргают высоко на галёрке, партер недобр, а в царской ложе – моё напряженное лицо. Я не слышу суфлёра, несу отсебятину: от себя… себя… я… лишь бы не хлопнула дверь в высокой ложе… и там не возникла бы пустота…

Вновь настигла тревога, и чаша простыла.
с ещё не допитой судьбой.
Дорога вела вдоль солёного Мёртвого моря,
где лучше назад не смотреть,
но я не смогла,
и подёрнулась пеплом белесым больная душа.
Настала луны половина,
Млечный Путь над Содомом застыл,
словно грешников вечных толпа,
и усталость всех тысяч веков настигает,
теснит грудь, виски…
Пальцы, веки сковало кристаллом
из библейского моря упавшей зачем-то звезды.

Открыла томик Цветаевой. Неловко за клише "Ахматова – Цветаева"… "Вам кто больше нравится – Ахматова или Цветаева?" – спросил меня организатор какого-то коллективного творческого процесса… "Сравнительный образ Натальи Ростовой и Татьяны Лариной" – действительно, кто бы из них лучше работал на Каве?

Середина девяностых годов, пустыня, свежеиспеченный прибыльный заводик на дешёвой земле, рабочей силе и хитроумной налоговой политике. Огромный ангар, колючая проволока с видом на горизонт – классика. Работаю по 12 часов на "каве", то есть конвейере, где люди сидят в затылок (чтобы не разговаривали – не отвлекались), выполняя в общем ритме каждый свою операцию: пайку, сборку, упаковку. Каждый последующий проверяет работу предыдущего и об ошибке докладывает надсмотрщику – единственное позволенное отвлечение от остервенелого дерганья в машинном ритме.

Разумеется, доносы превращается в самоценность. Кипят страсти вокруг интриг местных злодеев. Русский язык в запрете. Впрочем, запрещено любое свободное общение. На Каве работают не евреи и не израильтяне, а непримиримые русские и марокканцы. Надзиратели – из марокканцев, что усиливает межнациональную рознь. Зона перевыполняет план: яростно падают гильотины электрических отвёрток, дымят крематории раскалённых паяльников, захлопываются крышки ящиков, хозяин считает денежки… Многорукий Кав – отвратительный, шипящий от ненависти, робот-самоубийца. Кав – экспозиция «мы» в израильском музее социальных структур. Пока Кав на глазах потрясённых зрителей переваривает мышцы, кости, лёгкие, глаза и прочее, что Бог дал, я пишу: "цветы и бабочки… зелёные лужайки…" и думаю: "Мог бы работать на Каве Антон Павлович?.." Я открываю единицу человеческой устойчивости в один "Кав".

Александр Сергеевич, могли бы Вы работать на «Каве»? Сколько пришлось Вам терпеть? Я старше Вас и мне неловко за своё многотерпение – стыдно изображать в моё время Таню Ларину и тихо, благоразумно… писать письма: "…львы, томные от неги куропатки – всё в утопическом экстазе небытья, шарманки механической фигурки, заведенные мастерской рукой…" – записываю на обрывке упаковки от диодов в туалете под звуки спускаемой воды, чтобы Кав не догадался.

Мне – Тане – легче. Я умею создавать свои иллюзии и исчезать в них. Куда хуже Вашей Наташе, Лев Николаевич, с её живостью и обнаженностью, когда всё на поверхности, и каждый косой взгляд ранит душу, заставляет биться сердце, задыхаться, краснеть, бледнеть и плакать. Вы, Лев Николаевич, непрофессионально косили сено, и это осложнило жизнь Ваших читателей. Вам не следовало отлынивать на росистый лужок, а следовало домыслить: как это можно не противиться злу насилием. Формулу или хотя бы простенький алгоритм для бедных птичек: как же не клюнуть, если злой мальчик мучает тебя в клетке? Мол, он в тебя тычет палкой, а ты ему, тихо улыбаясь: «Формула Л.Н.», и он, пристыженный, открывает клетку и уходит косить сено и читать книжку.

9
{"b":"846019","o":1}