Через пять лет я уволилась со своей последней (по каторжному списку) работы, и возникла запись в дневнике: "Я сижу в белом пластиковом кресле, завернувшись в вишнёвый плед, на своей веранде. Рядом, в глиняном кувшине распускается давно ожидаемая светло-золотая роза. От стебля протянулась к толстой деревянной балке нежнейшая паутинка, и слово «деревянный», безусловно, пишется с двумя «н». Паутинка – от осени, «нн» – от правил грамматики, а квартира со своим двором, в котором растут сосны, кактусы, эвкалипты и розовые кусты в кувшинах – от судьбы, в которой прилежно убиралась все эти годы».
Жаль, в Израиле нет крыжовника. Я предпочла бы розе куст крыжовника. Он, пожалуй, родней, что ли, и, потом, тарелка спелых ягод… после всего пережитого… Тридцать лет тому назад я получила пятёрку за сочинение, где досталось от меня чеховскому обывателю. Не маячила ли тогда рядом моя, укутанная в вишнёвый плед, тень…
Я пёстро прожила эти годы в поисках заработка и понимания мира, в котором очутилась. Дурные сны белых гор из рубашек, которые гладила в домах ортодоксальных привидений; ночные костры на военных капищах, где мои дети давали присягу; одиноко висящие под небесами Самарии поселения с несостоявшимися европейцами, ждущими прихода Мессии; обшарпанный школьный класс с двадцатью подброшенными Россией подростками, недоверчиво слушающими мои рассказы о еврейской истории, и, конечно, бесчисленные лики наших на разных стадиях переодевания, осмысления и отупения. Кривое зеркало зла разбилось… и каждому достался осколок, попавший в глаз или сердце…
Сохранилось первое, самое сильное впечатление об Израиле, как о заповеднике всех природ, культур, вер, социальных структур, сознаний, характеров, этносов, одиноко сосуществующих в терпимости, словно в смирении перед вечностью… Израиль уходит – последнее царство четырех тысячелетий еврейской истории. Восток сомкнёт ряды, поглотив всё не самостоятельное, слабо мыслящее, как уже поглотил Хевронские могилы Авраама и Сары, и их посмертное перемещение – тоже – великое переселение народов… и мы – в процессе…
Пророчество невыносимо – может каждый из правды вырвать клок и, как палач, толпе представить тусклые глаза гармонии умершей. Но незримо, уже иная, словно бы из пепла, в обличии ином воссоздаётся и правит миром, несколько иным, свободная от всех пророков суть. Свободная в подъёме и в паденье, готовая исчезнуть без борьбы, из ничего возникнуть, просочиться по капле в бисер, годный, чтоб метать его ловцам извечных истин…
Кривое зеркало зла разбилось, и каждому достался осколок для одинокого осмысления – покаяния: исхода, который невозможен в толпе. Вся человеческая история – осознание одинокости диалога Человека с Богом. Израиль моего века – материализованный блик из зазеркалья, последнее усилие иудейского Бога, сделанное им за пределами обещаний своему народу – нечто из области милосердия для "посетивших мир в его минуты роковые". Страна одиноких… Государство для беженцев, с законом… из поправок к… скрижалям? Мерно качается маятник компромисса между выживанием и бытием, между нежеланием принять земных царей и невозможностью сохраниться иначе. Столетие единого царства династии Давида, взорванного изнутри… Тридцать лет царства Иошиягу… восемьдесят лет Хасмонейской династии, десятилетие "Золотого века" Александра… Государство Израиль, в котором мои дети, спасшиеся от советской армии, взяли автоматы… – пятьдесят лет? сто?..
Думаю, эмиграция – это страна, наподобие летающего острова Свифта. Пожалуй, она – самая нормальная в мире. Главный её закон, возможно, в том, что выжимать из себя раба нужно не по капле – здесь нет безбрежности, и даже пустыня кажется кипой, которую после церемонии кладут в карман. Должно быть, рабство – в отказе от мысли из-за страха не выжить, поняв Мир таким, какой он есть. Раб может существовать не думая, отказавшись от своего человеческого предназначения, которого он тоже… не знает, а значит и не жалеет, как будто… Спрессованный страх неведенья превращает человека разумного в кролика перед удавом мучительной и, всё же, желанной Жизни. Судьба становится злой хозяйкой и жестоко бьёт глупого раба, бросившего себя самого на произвол неосознанных чувств и обстоятельств – добровольно отказавшегося от дара разумности – ответственности за себя, своего прошлого и будущего – от свободы…
За эти годы я прочла много книг, прежде мне недоступных. Мир стал понятней. Приблизилось и перестало пугать одиночество… Теперь поняла, почему прежде бежала в свой фильм – почему прожила жизнь беженки. В "Империи Зла" материя и сознание препирались в условиях узаконенной коммуналки, рассчитываясь на "первый – второй" в несуществующей иерархии, и неспособные на эту противоестественную склоку, вынуждены были бежать в поисках пятого угла, исход из которого был только в небытие бессознания. Компромиссом было искусство – искусственный мир. В России воздушные храмы волшебной красоты строились на крови – не из мишуры и папье-маше, а из живых людей.
Какое благо в рифме утонуть, довериться причудливым теченьям, реальность потерять и с нею боль – хотя б ненадолго забыться, отдохнуть, в своё творение от Мира убежать. Блуждаем в поисках дурманов, забытья, иллюзий грубых и искусных ухищрений. Из звуков, красок, запахов и ласк, из дыма сигаретного, камней, песка, огней в дрожащем танце, вод, из душ, случайно встреченных – живых – ещё свой круг вершащих… Из себя – из тела своего, из голосов и рук, из мыслей и душевного недуга – всё на костёр всегоуничтоженья, забавы злой – Последнего Суда.
Поэт, актёр и любой человек искусства в России – "больше, чем поэт" – властитель душ, не способных на создание собственных иллюзий. Мир искусства стал искусственным миром, в котором обретались бездомные души, пока их брошенные тела выживали кое-как. Увы, "властителями дум" были лицедеи, не осознающие своей миссии. И зрители – паломники в «храмы искусства» – не осознавали условности искусства, отождествляли себя с чужой судьбой… Помню, как горько плакала на опустевшей после начала спектакля площади перед Театром на Таганке, когда не сумела купить билет на "Мастера и Маргариту". Шел снег, я окоченела, но не могла уйти. Что ж, на войне как на войне – и моя ожесточённая душа выставила на московский мороз в худом пальтишке уставшую после дня командировочной беготни хозяйку. До сих пор помню своё отчаяние… – в один фальшивый йов.
Ищу слова. Я живу на грани реальности и иллюзии, не смея сойти, и, должно быть, есть слова, которые могли бы описать происходящее со мной… Видимо, моя судьба – видеть… понимать движение маятника. И я принимаю своё – смиряюсь перед судьбой по своей воле, дабы избегнуть насилия, кажущегося роком.
За окошком расцвёл куст розы. Кошка рыжая ест траву. Вчера был хамсин до ночи, и дождик брызнул к утру. Моё кресло – перед окном. Для меня окно – как кино.
Рабыня
Рабыня была не молода и не обучена, но любой товар шёл в ход на невольничьем рынке Иерусалима конца третьего тысячелетия от начала династии Давида. Как рыба на нерест шла долгожданная алия из России, и дешевой прислуги не было только у самых ленивых. Закончился месяц Элул, прозрачный серп цеплялся за башенки Старого Города. Начался Тишрей 5751 года с шестого дня творения, и горожане праздновали день рождения Адама. Не купленным рабам оставалось дожидаться, когда окончится чужой праздник, откроются двери контор и продолжатся торги.
Женщина знала свою цену в пять шекелей – меньше запрещал закон: "Как-никак, мы – в демократической стране, и права человека…" – слова поднимались к синим небесам Вечного города и возвращались неловкой паузой…
Это случилось со мной? – со мной. Обычно с ними: семья обнищала… искали работу… пришлось съехать… заложили в ломбард… голодали…