Литмир - Электронная Библиотека

Наше с тобой дерево удивительно и тем, что само по себе, не имея корней, – может укорениться любой своей точкой, способной прорасти на земле под небесами. Условие одно для всех и навсегда: нужно иметь ещё что-то, кроме резвых ног, Малыш. Что-то, что нельзя изобразить на родовом гербе даже великому мастеру – не говоря уж о мазиле, специалисте по рисованию идей и духов, похожих на окорока и колбасы.

Сегодня ночью я молилась: плакала и шептала, карабкаясь мыслями вверх, как котёнок по сетке от комаров на нашей двери. Помнишь, мы не хотели впускать приблудившегося котёнка, а он залезал на самый верх и отчаянно орал? Было невероятно жаль его, себя и того, что ни впустить, ни утопить, а как бы хорошо, чтобы само собой всё как-то обошлось… Я молила о капельке ума и души, чтобы прекратить безумие изнурительного бега, бесконечную суету ног, чтобы можно было прорасти однажды простотой яблони, и весной белить ствол, а осенью варить варенье и так… из века в век.

Дедушка Копель в семнадцать лет бежал из Польши от фашистов и очутился на лесоразработках за Уралом. Там он схоронил своего отца, женился на Дине – беженке со сложной траекторией: Украина-Узбекистан-Урал-Энск и родил твоего отца, тяготеющего к оседлости. Вскоре семья переехала в Энск, где субтильный, по-польски щеголеватый еврей, стал главным инженером крупного строительного треста. Однако цена яблочного варенья оказалась семье не по карману, потому Дине пришлось покончить с собой за тридцать лет до собственной смерти, а тебе так и не удалось познакомиться со своей бабушкой, преданно любившей математику и балет.

Мой папа – твой дедушка Йосиф – на семейном фото 1911 года сидит на руках у няни и выглядит счастливым, как положено дитяти из семьи с корнями, стволом, ветвями и яблоками, которые вкушают всей семьёй, с каждым кусочком понимая всё ясней, что есть добро, что – зло, что хорошо и что плохо. Действительно, его отец – мой дед Наум – был ближе всех к возвращению в Рай. Он бежал из общины хасидов, чтобы получить естественное образование и самому встать на ноги. Выучившись на врача, он поступил на службу в царскую армию, а затем, получив практику, обзавелся семьей. Но пришли войны – с погромами, революцией, разрухой. Не дожив до тридцати лет, умерла его жена – моя бабушка Галя, портрет которой висит в нашем доме и хранит улыбку понимания и достоинства. Смутное время втянуло семью в пропасть равенства, где нет ничего своего, не за что ухватиться, не на что опереться, и… сломался наш саженец, сынок, прости. Смотри теперь сам, какое дерево тебе нужно и каких плодов ты хочешь отведать.

Наум учился в университете немецкого города Кенигсберга, за который во время Второй мировой войны сражался его сын: капитан советской армии Иосиф. Наум учился, зарабатывая на соляных копях, и ранки на коже его ног до конца жизни требовали ухода. И у Иосифа тоже до конца жизни побаливали ноги, отмороженные в окопах под Сталинградом. И отец, и сын пожертвовали ногами, но по-разному: первый продавал их, чтобы учиться, а второй пожертвовал за общее дело, что в корне противоположно. Потому прадедушкин плюс да дедушкин минус создали тот исторический ноль, в котором мы и зависли в 1990 году в лифте гостиницы Иерусалима.

Не суетны деревья. В их объятьях земля и небеса. Под тенью их хранима, я в ладонь ветвей боль прячу. Дарована им жизнь без перерыва уродливого тленья. Даже пни и мёртвые иссохшие коряги несут в себе таинственную прелесть и новизну грядущего рожденья. Я лягу на живот и окунусь лицом, душой в цветущее забвенье блуждающих огней из мира грёз. Подножие чуть тёплого гиганта, несущегося ввысь, я обниму. Руками расцарапаю там ямку – в укромнейшем из мест во всей вселенной – и прошепчу туда свою я тайну, которую доверить не могу молитве даже.

Иллюзии

Перламутровая муха дремала в солнечной ванне на уровне моего носа. Выше располагался белый свет, а ниже – густо-зелёный, скрывший мои коричневые сандалики и белые носочки. Надо мной раскачивались вишнёвые колокольчики и тусклые ворсистые листья. Цветы были нанизаны на сочные светлые стебли, из которых текло липкое белое молоко. Медленная капля приминала коротенькую блестящую тропинку и повисала, густея и теряя белизну. Обычно я ловила её ещё в пути, забирая на кончик пальца и осторожно слизывая. Но в тот август, среди пляшущих полуденных бликов, мне было горько и терпко от совсем иного: я всё меньше верила, что заросли на грядке у сарая, которые всё лето менялись, росли и казались мне живыми, видят меня так же как я их – с моими бантами, ссадинами, куклами; что слышали они меня всё это лето – мои "доброе утро", «извините», мои тайны; и что мухи бывают в передничках и пьют с гостями чай из самовара. Безразличное крылатое существо в ложбинке листа не было похоже на Цокотуху в ситцевом платочке. Где-то внутри стало плохо, и я растерянно поплелась домой, не зная ещё, что болит не живот – грустит душа, впервые потерявшая прекрасную иллюзию.

С тех пор утекло много иллюзий, одна прекрасней другой, и я знаю все оттенки боли потерь – и едва ощутимую прохладу предчувствия, когда ещё можно успеть подоткнуть одеяло обмана, и белую холодную вспышку ясности падения в бездну, когда чувство приходит после знания, не заглушая его и не давая забыться. Не помню, откуда возникла в голове фраза: "жизнь – расставание с иллюзиями" – где-то слышала, или прочла, или придумала сама – не всё ли равно – жизнь продолжается теперь, когда мне отвратительны манящие болотные огни, плотоядные цветы и ядовитые дурманы.

Сосна за моим окном прекрасна сама по себе – без мишуры. Но если я наряжу её в блёстки и зажгу свечи, то лишь потому, что хочу этого сама и сама уберу игрушки, когда мне наскучит играть – до следующего карнавала по моему сценарию. Я знаю теперь, что одна-одинёшенька, слава Богу, языческая мистерия «мы» – позади, и я более не отождествляю кого ни попадя с собой – вселенской идолицей. Я жила непрофессионально, а теперь, когда у меня своя комната и своя книга… или это новая иллюзия?

Не знаю, одарён иль обречён на зазеркалье —
так дано… мерцаний, таинственных огней лишённый мир,
как в дни творения прозрачен, прост и ясен.
Свободен от двусмыслиц и притворств;
риторики, двуличья, поз искусных,
излишеств хохота, избытка шумных слёз,
любовий роковых, неискренних сочувствий…
Актёрство невозможно без зеркал —
без отражения бессильно лицедейство,
прекрасен ясный миг, безгрешна нагота
и нет злодейства…
Калейдоскоп не множит суеты —
толпа не знает зрелищ,
и плоды на яблонях свободно поспевают
и падают в росу земной травы.

О-кей, "сам гуляю, сам пою, сам билеты продаю". Что там осталось – в сундуках под баобабом? Ящик Пандоры – настежь – так и думала: он полон детских обид и страхов… Стыдно, мне, Хомо неразумной, уж, слава Богу, не мало годков, а всё продолжаю истерику по Цокотухе. О-кей, покаялась, как будто… Больше не буду, господа, стану паинькой. Думаю, говорю, действую в до мажоре или ля миноре – не важно, какую мелодию сочиню из доставшихся мне нот – пусть это будет гамма одним пальцем, но только, ради Бога, в достойном исполнении.

Книгу "Мастер и Маргарита" мы купили за сорок рублей у соседа – спекулянта. На эти деньги можно было жить неделю до зарплаты, но мы, видно, уже не могли жить без Воланда, и он услышал и надолго вошёл в наши молитвы.

Мы, как раз, только достроили свой Второй Храм на берегу Реки, пережили летний расцвет и начали различать некоторые признаки упадка. Нищету, например, которая обнажилась зимой и которую не прикроешь ситцами, а надо по-осени строить пальто с воротниками и шапками, шубы с сапогами. А мы все деньги просадили на Храм Речного Приволья и, вот, сирые, пожертвовали и последние сорок рублей…

13
{"b":"846019","o":1}