Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— Симен ушел, — говорю я.

— Когда?

— Не знаю.

Я попыталась развести руками, но не хватило сил.

— Когда ты ела в последний раз?

— Не помню.

— А пила?

— Не помню. Но мне не хочется.

Хокон тащит меня на кухню, ставит передо мной большой стакан красного сока. В ушах звенит.

— Пей, — настаивает Хокон.

Он садится рядом, потом вновь встает, уходит в пустую комнату, говорит с кем-то, мне слышны только обрывки фраз — не знаю, нет, наверное, есть что-то еще, да, да, нет, вряд ли, хорошо, буду тут, само собой.

Мамин голос в коридоре.

— А еще она что-нибудь сказала?

Я так и сидела за столом на кухне со стаканом сока, пока Хокон варил яйца, размораживал булочки и болтал обо всем подряд: о погоде, о приятеле, который женится и наверняка скоро станет отцом. Я проглотила кусочек яйца, ощущая, как благодаря сахару и белкам ко мне медленно возвращается сознание.

— Привет, мое солнышко, — говорит мама, входя на кухню, и в ту же секунду я слышу, как захлопнулась дверь за Хоконом.

Мама садится на место Симена, берет мою руку, лежащую на столе, сжимает ее. Я не могу смотреть на нее.

Мама увозит меня домой в Тосен, и знакомый запах в прихожей наконец высвобождает все слезы, что копились где-то под новыми морщинами с тех пор, как ушел Симен. Мама готовит для меня ванну, заваривает чай. В шкафу в моей старой комнате лежит спортивный костюм, он все еще впору. Открывая дверцу шкафа, я вспоминаю, как Лив кричала всякий раз, когда круглая ручка на дверце стукалась о стену, смежную с ее комнатой. Однажды ручка исчезла, и хотя было совершенно очевидно, кто ее открутил и выбросил, Лив все отрицала. Меня мучает тоска по Лив, по всем, по всему, по чему-то, приводя с собой мысли, заглушенные валиумом.

Я сижу в папином кресле, укрыв ноги его пледом, ворсинки шерсти колются даже сквозь спортивный костюм, как много лет назад, когда я болела и не ходила в школу, а папа укутывал меня пледом. Мама в своем кресле напротив покачивается вперед и назад.

— Эллен, я понимаю, что сейчас тебе все видится безнадежным, — начинает мама.

Не знаю, что ответить, разрываясь между желанием сохранить эмбарго, чтобы мама продолжала ощущать все последствия, и потребностью в доверии, понимании и утешении; успеваю задуматься об этом на несколько секунд, прежде чем снова хлынут слезы.

— Нет, — всхлипываю я, — ты не знаешь… у тебя никогда…

— Милая моя девочка, ну конечно, я понимаю, я тебя понимаю, — произносит мама после короткой паузы.

Не могу выговорить ни слова. Я наклоняюсь вперед, закрыв лицо руками.

Мама обходит стол и опускается передо мной на корточки, как в детстве, когда я падала, а она утешала меня, дула на больное место, гладила, тихонько приговаривая: все хорошо, все будет хорошо, маленькая моя.

ХОКОН

— Ты опять?!

Я не сразу соображаю, о чем она, а затем отпускаю ухо.

— Нет, серьезно, у тебя же так ухо отвалится, — продолжает Анна.

— Ты ведь говоришь, что тебя привлекают уникальные особенности, которых мне, по-твоему, не хватает, почему же ты недовольна? — спрашиваю я с улыбкой, но за ней, в глубине, скрывается тот ее упрек, и он ранит меня сейчас так же, как и все последние дни.

— О боже, ну что ты к этому прицепился, ведь я уже взяла свои слова обратно, — отвечает она.

— Нет, неправда, — возражаю я, и этого в самом деле не было, но мне не следует настаивать, если хочу сохранить легкую и беззаботную атмосферу.

Тем более сегодня папин день рождения, первый, который он будет отмечать без мамы, — два года с тех пор, как они объявили о разводе, и мне не стоит говорить ничего такого, отчего Анна пожалела бы, что согласилась пойти со мной; она нужна мне там, мне хочется, чтобы она была и там, и везде, всегда.

— Но это неважно, я пошутил, — поспешно добавляю я.

— Я же объяснила, что имела в виду, — настаивает Анна. — Ты очень красивый, но в твоей внешности нет изюминки. Твоя уникальность — в твоей личности, и это гораздо более серьезный комплимент.

Я не верю ей, хотя и польщен, мне просто хочется, чтобы она продолжала говорить со мной, говорить обо мне, меня пьянит оттого, что ее мозг формулирует мысли про меня, наполнен мной, а ее голос эти мысли передает. Я прижимаю ее к себе, страстно желая крепко обнять, такую незнакомую, противоречивую, новую, безнадежную.

«Я не верю в моногамию, она противоречит законам природы», — сказал я Карстену, когда мы выходили из университета после какой-то лекции для бакалавров. Нам было по восемнадцать, и именно тогда я начал различать и пытаться разрушить структуры, которые с каждым днем все больше изумляли меня и приводили в ярость. Все подстраиваются под систему, ни разу о ней не задумавшись, возможно даже не подозревая о ее существовании. Они верят, что в мире все идет своим чередом, не замечая, как мы скованны, подчинены религиозным и устаревшим представлениям — системам, которые подавляют биологическую природу человека, чтобы контролировать нас.

Теперь мне смешно, когда я вспоминаю, насколько был тогда радикальным, многого не понимал, но не допускал компромиссов. Это возникало от глубокого отчаяния при мысли, что мне никогда не стать свободным, что всегда останется что-то — хотя бы в неизбежно усвоенной извне части моей личности, — что будет ограничивать мое развитие в любой сфере жизни. Иногда это настолько тяготило меня, казалось таким фальшивым, что я едва держался.

«Да тебе просто хочется переспать со всеми, вот и все», — помнится, ответил Карстен, смеясь и не понимая, что я говорю серьезно. «Дело не только в сексуальном аспекте, он как раз в самом низу списка, — пытался объяснить я, еле сдерживая слезы. — Мы подчиняемся этим правилам всю жизнь, не задавая вопросов, мы воспринимаем как нечто само собой разумеющееся, что должны жить так, а не иначе — и будто бы это лучше всего. Но представь себе альтернативы, все, что мы никогда не пробовали. Вспомни все модели, законы и нормы, сформированные религией, — видишь, насколько они абсурдны? И самое главное: задумайся обо всех решениях, которые ты принимаешь каждый день, даже не осознавая, что это решение, выбор». — «По-моему, ты слегка перечитал Сартра, — заметил Карстен. — Людям необходимы системы, чтобы соотносить себя с ними. Это тоже биология, и, во всяком случае, я рад, что кто-то заложил основы моей жизни».

Несмотря на то что в те годы я сделал для себя немало перевернувших мой мир открытий, связанных с человеческой природой и разумом — и прежде всего уровнем доступной нам свободы, я всегда придерживался мнения, что парные отношения, которые мы используем в качестве модели для большинства регионов мира, — это форма институционализации эмоций и любви. Это манифестация несвободы и контроля, и до сих пор я отказывался вступать в моногамные отношения. Обычно, в особенности в студенческие годы, это вызывало неожиданный интерес у девушек, с которыми я знакомился. Несомненно, он основывался на сочетании известной привлекательности того, что недостижимо, и принципиальности моих убеждений. Я искренне верил в свободного человека, в экзистенциализм и, естественно, логическим образом стал феминистом — «феминистом нельзя стать, — поправила меня Эллен, — иначе кому-то придется стать антифеминистом». Я прочел Симону де Бовуар и цитировал ее в дискуссиях: «Сам принцип брака непристоен, — часто повторял я, — поскольку он превращает в право и обязанность то, что должно основываться на непроизвольном порыве». Я приводил в качестве примера ее союз с Сартром, когда нужно было пояснить, что я имею в виду. «Речь идет не о том, что человек не хочет вступать в отношения с другим, — говорил я, — но о том, как именно он взаимодействует с другим: интеллектуально, свободно, с наслаждением. Вне систем и иерархий».

«Недостаточно просто говорить об этом, нужно быть искренним, — внушал я Карстену, который все больше завидовал тому, как в моей жизни одна девушка сменялась другой. — Ты должен принять факт, что и она свободна, что и она спит с другими, это обоюдное право. И суть не в том, чтобы спать с кем-то еще только потому, что ты можешь так сделать, суть в свободе и независимости».

40
{"b":"845039","o":1}