Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Лично у меня никогда не было возражений против того, чтобы мои девушки встречались с кем-то другим. Сейчас я предполагаю, что попросту испытывал к ним менее сильные чувства, чем к самой идее; был скорее влюблен в принцип, в реализацию проекта, в ощущение того, что можно быть свободнее, чем остальные.

Я скептически смотрел на своих сестер и радовался тому, что не обязан и никогда не буду жить так, как они. Лив и Олаф, незыблемое целое, где каждый — пожизненный приговор для другого, не подлежащий обжалованию. Эллен в своем вечном поиске единственного правильного парня, который отдаст ей все и станет для нее всем. «Вы обе знаете, что у вас есть выбор и вы можете выбрать другой вариант», — сказал я однажды, когда мы втроем встретились за пивом и Лив с Эллен только и делали, что жаловались на Олафа и отсутствие подходящего Олафа соответственно. Они отмахнулись от меня, как и от всего, что они не хотят слышать или не могут воспринять серьезно, неизменно повторяя, что я слишком маленький, чтобы понять.

«Ты так думаешь лишь потому, что до крайности избалован! Только тот, кого ограждали и защищали от всего, способен вести себя, жить и думать так, как ты!» — кричала мне Эллен, когда год назад они расстались с Сименом и я еще раз попробовал сформулировать несомненную истину, чтобы укрепить мои собственные убеждения.

Мы сидели у мамы, Эллен перебралась к ней несколько недель назад, после разрыва. Мы много выпили, и она с самого начала была агрессивной, словно искала конфликта. «Ну а ты сам? — спросила она. — Почему у тебя нет девушки?» — «Я к этому не стремлюсь», — ответил я. «А мама считает, что ты — гей», — заявила Эллен и уставилась на меня. Я от души расхохотался, представив себе диалог между мамой и Эллен, наверняка там была и Лив. «Я вам уже объяснял, — ответил я, — просто хочу быть как можно более свободным и принимать собственные решения».

Не знаю, почему мама, Лив и Эллен никак не могут понять этого, я действительно объяснял им много раз. Но сказанного всегда оказывалось недостаточно, они воспринимали мои принципы как некое внешнее оправдание, под которым скрывается что-то еще, о чем я им не рассказываю. «Но разве ты не хочешь иметь детей?» — спросила Эллен, а потом отвернулась и заплакала. «Может быть, почему нет, но это ничего не меняет». Она разозлилась еще больше: «То есть ты не хочешь быть вместе с матерью твоего ребенка?» — «Смотря что именно ты вкладываешь в понятие “быть вместе”, — заметил я. — Я вовсе не уверен, что мать, отец и ребенок, живущие в тупиковой конструкции, — это наилучшая модель для общества». Эллен сперва посмотрела на меня почти с надеждой, затем — недружелюбно и, наконец, с яростью — и мы начали ссориться. Я отстаивал свою точку зрения, не слушая Эллен, вдохновленный собственными теориями и ее сопротивлением, тем, что она в виде исключения захотела поговорить со мной об этом. И не понимал, насколько Эллен рассержена, пока она не крикнула по поводу моих взглядов, что до чего же надо быть избалованным, чтобы позволять себе так думать и жить. Разумеется, она не подозревала, насколько метким оказался ее выстрел, я и сам этого не заметил и лишь недавно начал ощущать неясные изменения и растущую неуверенность.

Я был пьян и огрызнулся, бросив что-то невообразимо безжалостное про Симена и биологический инстинкт мужчины, подталкивающий его к тому, чтобы, несмотря ни на что, искать дальше почву для своего семени, в особенности если он еще не произвел потомства.

Господи, подумать только, я сказал такое Эллен, это настолько ужасно, что у меня до сих пор все переворачивается внутри, когда вспоминаю свои слова, мне хочется разбить голову о стену. Единственное объяснение — мой почти клинический подход к разводу мамы и папы: мне сразу стало ясно, что это всего лишь проявление известного мне всегда феномена: брак противоречит законам природы, жить с одним и тем же человеком и быть связанным с ним эмоционально и сексуально больше тридцати лет — противоестественно. В их разводе мне виделось исключительно подтверждение моей теории: в нашу эпоху, когда мы в основном уже не ограничены религиозными представлениями, когда чувствуем себя более здоровыми и живем дольше, совершенно естественно, что все больше людей разводятся.

«И чем же ты тогда объясняешь реакционные волны молодых людей, которые надевают на свадьбу платья, похожие на торт, и празднуют три дня кряду?» — спросила мама как-то осенью, когда папа уже переехал и мы вдвоем сидели на кухне в То-сене. «Это всего лишь страх, — ответил я. — Они не в состоянии вынести свободы и необходимости принимать решения. Они стремятся назад, к мнимой безопасности, и уничтожают тем самым равенство полов — для всех; и это не просто антифеми-нистская тенденция, это два шага назад для всех современных и свободных людей. Я убежден, что женщины и мужчины, которые пытаются вернуться к старой модели гендерных ролей — следуя вопиющему тренду на подражание описаниям семьи в книгах по домоводству пятидесятых годов, где женщины позируют в передниках с подносами кексов, — плюют на всю борьбу человечества за освобождение. Вот что на самом деле значит избалованность — это отказ от свободы, которую ради тебя завоевал кто-то другой». — «Ох, Хокон, кто же из нас свободен?» — сказала мама и тяжело вздохнула, убирая чашки в посудомоечную машину.

Помню, как весь год я горячо настаивал на том, что разрывы, разводы, свободные отношения абсолютно естественны, это следствие развития общества, и при этом с моего лица не сходило выражение «а что я такого сказал», как будто развод мамы с папой был универсальным символом для всего человечества.

Кажется, впервые в жизни мне пришлось так активно подавлять собственные эмоции.

«Хокон родился без фильтра», — часто повторяла мама, когда я был маленьким, улыбаясь, словно одаривала комплиментом. Это превратилось в самосбывающееся пророчество для нас обоих — даже вполне нормальные реакции приписывались моей излишне чувствительной натуре. «Вероятно, будь я девочкой, никто бы и внимания не обратил», — сказал я одной подруге, которая тоже была очарована моей «чувствительностью». И она, и мама, и учителя, и тренеры подразумевали под этим, что на меня все воздействовало сильнее и глубже, чем на других: я плакал, увидев пожилого человека или инвалида, плакал от жалости к животным и насекомым. «Высокий уровень эмпатии» — значилось в моей характеристике в начальной школе. Это звучит как положительная оценка, и лишь гораздо позже я осознал, что в постоянной жалости к другим сквозит снисходительность. Теперь об этом уже не говорят как о черте характера или части личности, поскольку естественная восприимчивость к настроениям и чувствам других людей превратилась в своего рода диагноз, которым себя с удовольствием украшают все подряд: я такой чувствительный.

Во всем этом есть нечто женственное и загадочное, и так как я вдобавок унаследовал длинные мамины ресницы и пухлые губы, большую часть детства и юности мне приходилось подавлять свои эмоциональные порывы. Я старался выглядеть более суровым парнем, чем все остальные мальчики в классе, вместе взятые, и никто не догадывался, насколько это противоречило моим естественным склонностям. Многие годы это сказывалось и на моей политической активности: пятнадцать лет назад я уже жил так, как современные блогеры-зоозащитники: не ел мяса, жалея бедных животных, практически стал веганом, избегал кожаных ботинок и пуховиков Canada Goose. Единственная разница заключается в том, что тогда я этого стеснялся и нарочно говорил, что у меня куртка с натуральным мехом, в столовой потихоньку доставал сыр и ветчину из сэндвича и прятал их в салфетку, и так далее.

У меня много эмоций, и они действительно сильные, сказал я себе уже взрослым. Необязательно видеть в них негативную сторону: достаточно вспомнить обо всех пьянящих удовольствиях, которые проходят мимо большинства спокойных и уравновешенных людей, о восторге, о вспышках чистой и бурной радости, об ощущении причастности ко всему человеческому опыту, о более глубоком понимании и тысячах сигналов, которые я ловлю, даже не отдавая себе в этом отчета. «Да ты почти экстрасенс, никогда с таким не сталкивалась», — сказала Анна несколько дней назад. И это дар, повторяю я, будто утешая себя тринадцатилетнего, охваченного стыдом и ненавистью к себе и сестрам за то, что они сделали меня таким слабым и женственным. И все-таки это просто проклятие — быть настолько чутким и уязвимым для любых перемен; к примеру, я ощущаю мельчайшие побочные эффекты лекарств, спустя четыре дня после трипа по барам все еще дрожу как осиновый лист от тревоги, и, наконец, меня преследует острая непереносимость звуков, исходящих от других людей.

41
{"b":"845039","o":1}