Литмир - Электронная Библиотека
A
A

И только через несколько часов, услышав, что по гравийной дорожке прошуршал велосипед Олафа и заливисто засмеялась Хедда — и как ему только удается развеселить ее после целого дня в детском саду, — я встаю. Быстро натягиваю леггинсы и старую фланелевую рубашку, найденную в шкафу на самом дне ящика, — кажется, что сейчас это единственная одежда, которая не будет раздражать кожу. Провожу руками по волосам, застилаю кровать, ставлю раскрытый ноутбук на письменный стол в углу, открываю Word, кладу рядом блокнот и ручку. Спускаюсь к Олафу и Хедде. Они стоят посреди кухни прямо в куртках и едят бананы. Рядом два полных пакета с продуктами.

Олаф бросает взгляд в мою сторону, возвращается к банану, затем вновь смотрит на меня, как будто что-то упустил. Он разглядывает мою рубашку и улыбается.

— Я уже и забыл про нее, — говорит он.

Я озадаченно смотрю на него, не понимая.

— Это моя рубашка, — поясняет он.

И я вспоминаю, что позаимствовала старую рубашку Олафа, когда была беременна Агнаром. Тогда она тоже была единственной одеждой, которая не режет и не трет, она уютно и мягко окутывала мой живот, и, по-моему, я носила ее четыре месяца подряд, не снимая.

Я улыбаюсь, киваю и принимаюсь разбирать продукты.

— Спасибо, что ты все купил, — благодарю я.

Олаф не отвечает. Он не спрашивает о вчерашнем вечере или почему я спала на диване, вместо этого, к огромному восторгу Хедды, съедает в два приема весь банан и уходит из кухни.

— Ну как, весело сегодня было в садике? — спрашиваю я Хедду.

Она кивает и выбегает в коридор, приносит свой рюкзачок и осторожно достает оттуда не меньше десяти сложенных вдвое листов бумаги. Некоторые из них покрыты рисунками и стикерами, на других — лишь неоконченные карандашные линии, и я на мгновение задумываюсь о том, что в детском саду могли бы все же немного ограничивать ее креативность, но тут же обрываю себя.

— Ой, какие красивые, — говорю я Хедде. — Это открытки к Рождеству?

— Да, — отвечает она, раскладывая листки на кухонном столе. — Надо послать их по почте.

— В самом деле? — интересуюсь я, вновь испытывая раздражение против того, кто из бестолкового педагогического благодушия рассказал, что открытки отправляют почтой.

— И кому же мы их пошлем? — спрашиваю я уже мягче, представляя себе других восхищенных родителей.

— Эту тебе и папе, — начинает Хедда, показывая пальчиком на одну из открыток.

— Ну, тогда ее необязательно посылать, — отвечаю я с облегчением. — Ты можешь просто положить ее в ящик снаружи.

Хедда не понимает, что я имею в виду, а у меня нет сил объяснять.

— Вот эту Агнару, — продолжает она. — А эту бабушке с дедушкой.

Мне вдруг приходит в голову, что я до сих пор не знаю папиного адреса. Хедда попросила кого-то в садике надписать открытку для них обоих — над рисунком черным маркером выведено «бабушке и дедушке». Очевидно, у всех, кто работает в детском саду и школе, — во всяком случае, у всех женщин — одинаковый почерк: круглые, мягкие буквы; наверное, их так учат. Я разглядываю открытку. От надписи становится грустно, но я улыбаюсь Хедде — может, она забыла, что теперь они живут каждый сам по себе, а может, просто пока слишком маленькая, чтобы понять это. На мгновение перед глазами возникает открытка будущего года: «бабушке и Мортену»; я готова разрыдаться, но тут же вспоминаю снисходительные взгляды Эллен и Хокона и беру себя в руки.

— Вот что, Хедда: мы можем сами доставить все открытки тем, кому ты хочешь, их не надо отправлять по почте. Разве тебе не хотелось бы увидеть, как обрадуется тетя Эллен, когда получит твою открытку? — предлагаю я, хотя и догадываюсь, что Эллен наверняка обратит внимание на все промахи Хедды; она считает, детям полезно усвоить, что похвала зависит от приложенных усилий и нет смысла восхищаться рождественской открыткой, если она сделана криво и косо.

К счастью, Хедда соглашается.

— А когда мы отдадим им открытки? — спрашивает она.

Я сама не замечаю, как произношу вслух:

— Давай спросим, не хотят ли они все вместе прийти к нам в воскресенье?

— Да-а-а! — ликует Хедда.

— Мне стыдно, — говорю я Олафу.

Впервые за долгое время мы укладываемся спать одновременно. В последние недели я ложилась, пока Олаф еще был чем-то занят, смотрел с Агиаром фильм или сериал, — либо, наоборот, ждала, когда он уснет. После встречи с Эллен и Хо-коном и с тем мужчиной в баре, после демонстративной отчужденности Агнара сегодняшним утром мне хочется тесно прижаться к Олафу. Он колеблется, прежде чем повернуться ко мне и обнять — пусть и поверх одеяла, но все же это жест примирения, и у меня наворачиваются слезы.

— По-моему, это не так уж плохо, — замечает Олаф. — Пора вернуться к нормальной жизни.

— У мамы новый друг, — сообщаю я без акцентов и пояснений; мне хочется увидеть его реакцию.

Олаф молчит.

— Мне надо тебе кое-что сказать, — произносит он через некоторое время, и я холодею при мысли, что даже Олаф был в курсе, что только со мной перестали разговаривать в последние полгода — и я не знаю почему.

— Ты тоже об этом знал? — наконец выговариваю я, пока Олаф по-прежнему молчит.

— Что? Нет, конечно, нет, — отвечает он с усмешкой. — Откуда мне знать?

Я пожимаю плечами под одеялом и набираю воздуха в легкие. Я перестала дышать минуту назад и теперь начинаю осознавать: это не самое худшее, что мог сказать мне Олаф. Самое худшее будет сейчас. Я пытаюсь сгруппироваться, пока Олаф откашливается, и чувствую, как его тело готовится к прыжку.

ЭЛЛЕН

Симен прикрепил на холодильник несколько моих записок с переставленными буквами. Мне приходится перечитывать их по два-три раза, чтобы заметить, в чем дело, но когда до меня в конце концов доходит, мне всегда смешно.

В начале наших отношений Симен недоумевал, почему при своей дислексии я выбрала профессию, так тесно связанную с языком. Я объясняла, что в этом нет ничего странного: именно благодаря дислексии мне гораздо больше других были интересны язык и проблемы коммуникации. Ощущение того, что пришлось столкнуться с системой, в которую невозможно проникнуть, осталось со мной до сих пор и ничуть не изменилось с начальной школы. Длинные линейки с шифром — его никак не удавалось взломать, пока я не изобрела собственный метод: не читать одно слово за другим, а угадывать все предложение по двум-трем знакомым словам. «Теперь мне самой кажется поразительным, как долго и успешно этот метод срабатывал, но, с другой стороны, не исключено, что это больше говорит об уровне наших тогдашних учебников», — рассказывала я Симену. Не помню, чтобы у меня возникало ощущение стыда, связанное с неумением читать, как это описывают другие диалектики; долгое время я думала, что читать могу. И только в средней школе, когда учительница норвежского обнаружила мою дислексию, я поняла, что не читала никогда. Мне пришлось предпринять огромное усилие, чтобы изменить выработанную систему, которая вопреки всему функционировала, и убедить себя, что способ, при котором я читаю медленнее и допускаю больше ошибок, цепляясь за повернутые в разные стороны хвостики букв, — единственно верный.

Но борьба с буквами заставляла меня все больше задумываться о языке. Осознание того, что я никогда не буду владеть письменной речью так, как все остальные, привело к увлечению и стремлению разгадать, какая же сила таится в буквах, какое воздействие оказывают на нас слова. «Все-таки у нас есть кое-что общее — вера в слово», — любит повторять мама, не чувствуя за собой никакой вины в том, что они с папой не разглядели вовремя мою дислексию. И даже напротив, оба протестовали, когда учительница обратилась к ним по поводу проблемы, о которой родителям должно быть известно. «Она бегло читает», — возразил папа. «Лучше, чем старшая сестра», — добавила мама. Но когда они привели меня на консультацию к логопеду и мне дали тест, где невозможно было схитрить — так логопед назвала метод, которым я пользовалась до того момента, — мама с папой увидели собственными глазами, что я неспособна без усилий прочесть даже простые слова «лист», «чашка», «скамейка».

28
{"b":"845039","o":1}