— Скажешь то, что сможешь. Да и ведь товарищам твоим самая суть дела нужна.
Потом Марья Григорьевна посоветовала: этот очень важный обмен мыслями внутри бригады лучше всего устроить в Петиной комнате,
— Собирались ведь у нас и раньше, сынок. Отчего не прийти и теперь? Сначала тебе будет, конечно, очень тяжело и трудно, зато потом…
Она не знала, что будет потом, но убеждение, что найден единственно верный выход, придавало ей силы ободрять сына, а самой твердо надеяться на его разум и выдержку. И впервые за эти дни мать спокойно и крепко заснула.
А Петя протомился почти до утра. То он мысленно складывал от начала до конца свою речь к товарищам, то отвергал ее всю, до последнего слова. То, как примчавшееся откуда-то радужное облачко, обрывало эту трудно складывающуюся речь, и виделся ему Нескучный сад, алмазное зарево огней над Москвой и над рекой, звуки музыки, теплая, нежная рука Галины, ее милый голос… То виделось совсем недавнее — площадь перед выставкой, два стальных гиганта в снежных шапках, машина, мчащая сквозь голубую метель, и снова оба они с Галиной, тесно прижавшись друг к другу… До боли сердечной, ощутимо его пальцы и ладонь помнили тепло ее пышных волос, которые он ласкал, просунув руку под ее белую пуховую шапочку. Но скоро все это исчезало, рушилось, и в памяти, словно грохочущий каменистый обвал, оглушал Петю неузнаваемый, чужой голос Галины.
Но усилием воли, заглушая этот голос, мысль все-таки пробивалась дальше.
«Что меня тревожит? Отчего сжимается сердце? Чего я боюсь? Уж не того ли, как я сам буду выглядеть во время этой исповеди, что ли?.. Да как бы я ни выглядел, разве в этом главное? Для чего я позову завтра бригаду: чтобы они пожалели и ободрили меня? Нет же, нет! Я должен рассказать им правду. Да, именно в этом главное. Если бы я, боясь горестного своего вида оскорбленного и оклеветанного человека, не раскрыл правды, вся бригада считала бы, что все идет, как было. А когда бы обстановка стала осложняться вокруг нашей работы, с каким бы лицом предстал я перед товарищами? Как?! Нас оклеветали, обозвали предателями, а мы, как беспечные дурачки, стараемся у себя в цехе!..
Да, товарищи, мы не только первая бригада в помощь нашей автоматике, мы сейчас люди оклеветанные, мы названы предателями. Но как, кто, почему поверил этой клевете?.. Опять же без лишних слов, без дрожи, рассказать!..»
Вдруг он с ужасом повторил это слово: «Рассказать о тебе, Галина!.. Но ведь скрыть, забыть то, что ты сказала о моих товарищах, нельзя!.. Я так любил тебя… и люблю тебя с болью бесконечной… То, что мое, я никому не отдам, но оскорбление и клевета на людей — это не твое и не мое, это как безобразная каменная глыба на дороге жизни. Эту холодную, отвратительную глыбу нужно, обязательно нужно убрать с дороги — нас семеро, мы сможем, мы должны!.. Другого решения нет и не может быть!..»
Ночь была почти бессонной, и он поднялся утром с ощущением крайней разбитости во всем теле. Но принятое ночью решение, как пронзительный приток свежего воздуха в комнате больного, заставляло его привычно двигаться, торопиться на работу. И как ни холодело временами у него в груди, решение было нерушимо с ним.
Правда, в цехе Пете стало труднее, чем дома. Решив ни на минуту не отвлекаться от еще заранее назначенного плана рабочего дня, он от напряжения и усталости временами словно терял власть над собой: голова кружилась, а сердце стучало с такой силой, что Пете чудилось, будто он оглох. Он делал несколько глотков воды из-под крана, холодок подступал к горлу, сердце успокаивалось, в голове понемногу светлело.
«Еще на весь вечер тебе должно хватить силы!» — приказывал себе Петя.
После работы бригадир напомнил членам бригады: сегодня в семь часов он просит всех «прибыть» к нему домой: он должен им сделать важное сообщение.
*
Еще никогда не бывало так в гостеприимном мельниковском доме: придут к сыну товарищи, а на столе, по выражению Марьи Григорьевны, «хоть шаром покати» — пусто.
«Да ведь и незачем… горькие вести угощеньем не подсластить…»— тревожно думала она, стараясь сохранять спокойное выражение лица.
Как часто и бывало, она сидела в своем кресле, занятая работой, вязала на спицах шерстяной свитер для Пети.
Когда пришли члены бригады — все без опоздания, — Марья Григорьевна встретила их доброй улыбкой, но без всяких шуток хлебосольной старой хозяйки: сегодня, мол, не до того.
Когда все разместились полукругом перед письменным столом, Петя поднялся с места и негромко начал:
— Товарищи, сегодня я должен рассказать вам о неожиданных трудностях, какие возникли в нашей работе… и о причинах этих наверняка тяжелых трудностей…
Чувствуя, что у него словно каменеет лицо и знакомый холодок неприятно заливает грудь, Петя на миг остановился и, будто сквозь туман, обвел взглядом знакомые лица. Но длинные спицы в руках Марьи Григорьевны так нежно и ровно позвякивали, что Петя, вдруг будто очнувшись, глубоко вздохнул и продолжал:
— Никакого доклада я вам делать не собираюсь, я хочу только поделиться с вами тем, что пережил за эти несколько дней.
Рассказывал Петя именно так, как думалось ему ночью. Ему так сильно хотелось, чтобы каждое слово полностью отражало правду его мучительных размышлений и тревог, что, вслушиваясь в каждую свою фразу, он уже не в силах был видеть знакомые лица. Чувствуя только настороженное молчание, Петя наконец произнес:
— Заканчиваю… Когда я понял, что это не только моя личная беда, я почувствовал, что должен обо всем рассказать вам… Самый тяжелый вывод из всей этой истории: нас оклеветали… Мы оклеветанные люди…
Петя чуть было не зажмурился, чтобы не видеть, как все вздрогнули, будто от свистящего звука хлыста, но, шумно вздохнув, опять сдержался. Глядя навстречу всем напряженно-прямым взглядом, он сказал глухо:
— Сами понимаете, еще и для того я все эти факты рассказываю, чтобы всем вместе обдумать, как нам бороться за начатое нами дело и за нашу рабочую честь и гордость.
— Верно! Это так и есть! — вдруг с силой произнес Гриша.
Матвей неторопливо поднялся со стула, словно подчеркивая этим ответственность того, что собирался высказать.
— Честь и гордость… это ты, Петя, глубоко и точно прочувствовал!.. За это и будем драться…
Матвей стиснул кулаки и упрямо тряхнул рыжеватым чубом.
— И уж мы додеремся до конца!
— Да, да!.. Иначе мне жизнь не в жизнь! — так пылко и грозно заявил Гриша, что братья-«чибисы» даже пригнулись, чтобы взмахи его рук не задели их.
Не в пример довольно-частой для него непоследовательной горячности Сева на этот раз высказался вполне определенно:
— Мы, семеро, находимся сейчас, так сказать, на своем историческом рубеже, и от нас прежде всего зависит с честью доказать нашу правоту.
— Верно! Только так и нужно! — вскрикнул Миша и от волнения бурно захлопал в ладоши.
— Так. Все прояснили… пора уже записать в дневнике наше, согласен, историческое собрание, — напомнил Гриша. — Сегодня ваша очередь записывать, братья-«чибисы». Садитесь за стол… Кто желает начать, ты, Анатолий, или ты, Сергей?
— Нет, я не стану записывать, — пробормотал Анатолий.
А Сергей повторил:
— И я не буду…
В наступившей тишине резко прозвучал голос Гриши Линева:
— Не будете записывать? Это как же надо понимать?
— Понимайте, как хотите! — словно выбросил Анатолий и, встав с места, шумно двинул стулом. Сергей тоже поднялся и стал рядом с братом.
— Все-таки объясните, почему вы оба отказываетесь сегодня записывать в дневник? Почему? — наступал Гриша.
— Не желаем — вот и все, — жестко повторил Анатолий, и его тугие круглые щеки побагровели. — Ни к чему нам всякие там записи!.. Хватит с нас этой маяты, а сегодня столько наслушались, что аж голова трещит!
— Только время зря тратим, — поддакнул Сергей. — Работаешь задарма, так еще и неприятности терпи!
— Пошли, Сергей, — приказал Анатолий и сухо добавил — Из бригады мы уходим.