Четыре касты, железные законы, неукоснительное соблюдение традиций и обрядов, мм, попали мы с тобою, брат, говорил Борис, это же настоящий аквариум с крепчайшим раствором азиатчины. Смотри, смотри, шептал он, показывая глазами на одного больного в синей пижаме, остервенело бьющего по ушам газетой другого больного в синей грязной пижаме – за то, что тот не ответил точно, сколько дедушке осталось до дембеля, ошибся на один день, и избиваемый молчал и не пытался защитить свои уши, хотя плечи у него были круты и грудь широка.
Если кто тронет мое, шептал Борис, осторожно притрагиваясь к гнилому уху, я ему откушу нос. Черепаха смотрел на рыжего кадыкастого высохшего Бориса, на его мелкие, разгоревшиеся глаза с воспаленными веками и верил, что так и будет: откусит. Но его почему-то не трогали.
Однажды, проснувшись, Борис насвистел «Yellow submarine» и улыбнулся. Ты знаешь, кто мне сейчас приснился? Я скользил вниз по леднику, бросил взгляд в сторону, смотрю: альпийский луг, стадо белых коров и в сером каком-то балахоне, с черным бичом на плече, длинноволосый пастух, очень знакомый, и я на всякий случай крикнул: Джон! – и успел заметить, как он обернулся, он обернулся, и на солнце пыхнули его круглые очки, ледник оборвался. Мы живем в желтой подводной лодке, в желтой подводной лодке, в желтой подводной лодке, пропел Борис. Я знаю, что надо делать: насвистывать и напевать каждый день «Битлз», чтобы не свихнуться в этом уксусе. Или ты не любишь «Битлз»? и скажешь, что они устарели? и я тогда не подам тебе руки. Последнее, что я слышал, уходя из дома, была песня «Битлз», ответил Черепаха. Тогда задраиваем люки, и, если нас запеленгуют, я буду торпедой. Я тоже умею драться, сказал Черепаха. О'кей! погружаемся!..
Запеленговал их, уже после выздоровления, когда вся команда приехала из учебного лагеря в дивизионный городок, чтобы получить сухие пайки, мыло, панамы и последний раз отужинать на советской земле, довольно крупный и решительный дед. Уйдя с плаца, они сидели на траве в тени дерева, и крупному решительному деду это не понравилось, и он пошел на таран – но, напоровшись на глаза рыжей торпеды, задумался, заработал вхолостую мотором и дал задний ход.
Он увидел глаза европейца, с мрачной улыбкой сказал Борис, осторожно касаясь гнилого уха. Знаешь, как назывался мой взгляд? Взор викинга. Я тебя научу, а то вдруг нас за хребтами раскидают; смотришь, как сквозь прорези забрала. Вот так, – Борис посмотрел на него мелкими морскими глазами сквозь прорези тяжелого кованого забрала.
И после прощального обильного – как на убой, отметил, жуя, Борис – ужина в дивизионной столовой команду завели на военный аэродром и перебросили через хребты.
…Двадцать.
Жаль, здесь нет Бориса.
Поворот.
С его взором викинга. «Мы живем в желтой подводной лодке, в желтой подводной…» – интересно, поет ли Джон Леннон там, среди снежных вершин, пася на альпийских лугах стадо белых коров?
А что бы он пел, оказавшись здесь, на окраине этого города у Мраморной горы? «Революцию»? Конечно, «Революцию».
Двадцать.
Душно, хочется спать, пить. Но днем еще хуже. Днем все видят тебя и орут. И ты видишь их.
Ты видишь их и подчиняешься с такой легкостью, будто учился в школе лакеев.
И никогда не был свободным.
Но ведь был: сидя на холме и читая даосов, сидя в доме напротив булочной и слушая «Битлз».
Жаль, нет Бориса.
Скорее бы осень, осенью будет хорошо, холод будет прогонять сон, и дни и ночи перестанут так смердеть. Холод – это здоровье, холод – союзник, холод лучше всего. И осенью появятся новые сыны, и старики ослабят хватку. И уже можно будет не опасаться заболеть, – говорят, осенью рысоглазая отступает. Но осень неблизко, старики рядом, они всюду, от них нигде не скроешься, некуда деться, – если только за кромку. Бежать, чтобы больше мин зацепить. Но все сыны становятся через полгода чижами, через год фазанами и, наконец, дедами. Немного потерпеть – какую-нибудь сотню дней, потом еще сотню.
Легко сказать: потерпеть. И непонятно, почему я должен терпеть? Он остановился, обернулся. Появились часовые третьей смены. Отдежурившие часовые направились к белой мраморной ограде, освещенной луной, вошли во двор, сложили в оружейной палатке свои доспехи и оружие и поспешили в казарму: спать, спать.
Жаль, здесь нет Бориса… Но здесь есть я. И я могу сказать: нет.
Черепаха разделся и лег. Но спать уже нисколько не хотелось.
Могу или нет?
Ведь они просто сумасшедшие, наполеоны в мундирах из портянок, с вставными барскими глазами. Комбат рявкнул сегодня – даже и у Шубы выскочили. А Борис научил меня взгляду викинга.
И надо быть сумасшедшим, чтобы подчиняться портяночным наполеонам, сумасшедшим или портянкой.
Это же все так просто.
«Революция» – вот что сейчас я хотел бы услышать.
4
Утром стало ясно, что все не так просто, как показалось ночью.
День начался как обычно.
Лыч выпалил: подъем! – и сыны полетели вниз, бросились к табуретам с одеждой, будто и не спали, а всю ночь, взведенные, как спринтеры перед стартом, ждали зычного выстрела. И лишь один замешкался и тут же поплатился: Лыч шагнул к его койке, и вместе с матрасом он оказался на полу; встал и вытаращился на Лыча.
– Что лупишься?! Сказано: подъем.
Оглушенный падением сын вместо того, чтобы забросить на койку матрас и кинуться к одежде, продолжал стоять и ошалело таращиться.
– Ну вот тебе и на! – сказал кто-то весело.
Длинное костистое лицо Лыча слегка побледнело.
– Ты что? – сквозь зубы проговорил он, сжимая кулаки. – Не понимаешь?
И сын наконец очнулся, склонился, вцепился в матрас, поднял и положил его на место, схватил штаны и начал надевать их.
– Сынки припухают и борзеют на глазах.
– Их бы в разведроту или в пехоту на пару деньков для стажировки.
– Да, там всё делают бегом. А наши шевелятся еле-еле.
– Может, нам самим летать пчелками, мужики?
– Я полетаю!.. В хвост!.. в гриву!.. и – наизнанку!
Сыны все слышали и хмурились.
Ни во время кросса, ни во время физзарядки, мытья полов и завтрака нельзя было поговорить об этом.
После завтрака возле умывальников, где они, как всегда, чистили жирную посуду, не было наполеонов, но рядом мыли свою посуду чижи, и Черепаха молчал. И лишь после ухода последнего чижа он начал.
Они старательно терли глиной и песком алюминиевые крышки и ложки и молча слушали, бросали на него быстрые взгляды и смотрели по сторонам…
Когда он закончил, Мухобой сказал:
– Ну да, вон их сколько.
– Чижи не в счет, – заметил Черепаха.
– Это еще неизвестно, – возразили ему.
– На словах все гладко… Наверняка уже кто-то когда-то пробовал, не тебе первому это в голову пришло, а что толку.
Дверь туалета хлопнула, из него вышел и направился к умывальникам один из фазанов, и все умолкли. Он нашел на трубе обмылок, повернул вентиль крана и принялся неторопливо и тщательно мыть руки. Вымыв руки, стройный и плечистый фазан с серебристым ежиком волос вытерся носовым платком и, уходя, сказал, что платок надо простирнуть. Платок остался на трубе.
– Ну, кто будет стирать? – спросил Черепаха.
Все молчали, чистили ложки и крышки.
– Это платок Енохова, – напомнил Черепаха. Мухобой вздохнул:
– Ладно.
– Понимаешь, в чем дело, – торопливо заговорил сброшенный на подъеме с кровати, – дело не в том, что их больше.
– Всего на шесть человек, – заметил хмурый чернявый парень.
– Это, Городота, если не считать этих, – тут же возразил ему Мухобой, имея в виду чижей.
– Да не в этом дело, – сказал сброшенный с койки.
– Эти скорей за нас подпишутся, им тоже несладко, – перебил его чернявый Городота.
– Да-а, гляди-ка.
– Не в этом дело.
– Ну в чем?
– В том, что: да, хорошо бы сразу делаться дедом, но так не бывает, надо сначала в сынах походить. Ведь они все такими же были, то же самое делали.