Где-то лязгало и тарахтело, а вокруг свистели камни и бляхи, топали кирзовые сапоги и твердые тяжелые ботинки, и нужно было немедленно встать, пока вдребезги не разбили голову, – и он собрался с силами и сел, затем привстал, выпрямился и, закрыв голову руками, пошел.
Лязганье и тарахтенье приближались.
Он слепо шел, переступая через разбитые лавки и тела, сплевывая вязкую сладкую слюну.
Металлический хруст и тяжелое сопение нарастали, – и вдруг хруст и рокот вырвались из-за длинного одноэтажного здания, и мощный прожектор осветил клуб под открытым небом, заполненный орущими людьми. Танк повел дулом влево, вправо, и мегафонный голос четко произнес:
– Считаю до десяти.
Раз.
Два.
Три.
Люди переставали махать руками, ремнями и палками, оглядывались на танк.
Четыре.
Палки падали на землю.
Семь.
Клуб пустел. Черные фигурки убегали от прожектора, скрывались в душной тьме.
Восемь.
Вставали с земли и, с трудом переставляя заплетающиеся ноги, уходили прочь. Вместе с солдатами уходили и офицеры. Мегафонный голос пыхтящей железной горы всех гнал прочь.
9
– Подъем, на смену.
На черном дне лежали звезды.
Из города доносились слабые звуки работающей электростанции. В городе желтели пятна – лампы на столбах и несколько окон. Форпост был нем и темен. Нема и черна была близкая Мраморная. Беззвучны и непроницаемы были заокопные пространства.
Голубые звезды лежали на дне, и к ним должны были упасть пушки, часовые с автоматами, ящики со снарядами, – но не падали. Пушки были прибиты к земле. Но почему не падали часовые и ящики?
Возможно, ящики уже сорвались и улетели. А часовые держатся за что-нибудь – за те же пушки. Но он-то ни за что не цепляется, он просто ходит над окопом и ни за что не хватается, чтобы не сорваться и не рухнуть в бездну, усеянную острыми голубыми осколками. Странно.
Черепаха ходил над окопом между двумя орудиями, пошатываясь и зевая. Кто-то стучался изнутри мягкими сильными пальцами в виски, просясь наружу. Голова цепенела и кружилась. Лицо и руки, волосы, ноги, хлопчатобумажная куртка, портянки – все было липкое и сырое. Саднила ранка на щеке – он трогал ее кончиком языка, убеждаясь, что драка не приснилась.
Нет, не приснилась.
И все остальное не приснилось.
Иногда кажется, что все приснилось, все, что было после трезвона будильника в шесть часов апрельского утра. Будильник протрубил, и он уснул, а не проснулся. И теперь ему снятся эти звезды на дне, эти запахи, драки, снится боль в голове и портяночные наполеоны, которых он боится и ненавидит, – нет, не боится… просто… соблюдает армейские традиции… в конце концов, не они их придумали, эти традиции, они тоже терпели в свое время… ничего страшного, терпеть можно… на лбу у тебя не будет печати. Что делать, если ты один.
Двадцать.
Поворот.
– Стой! кто…
– Я, я – Коля.
Подойдя, он спрашивает, не взял ли Черепаха фляжку.
– Нет, не взял.
Коля вздыхает:
– У меня в окопе все чо-то шуршит.
– Змея.
– Да, видно.
– Или варан, – говорит Черепаха.
– Почему они не подрываются? чуют, чо ли?.. – Коля вздыхает. – Скорей бы смена кончилась – напиться.
– Текла бы в окопе река. Нагнулся, каской зачерпнул.
– Или озеро за окопом. Нагнулся, напился, сполоснулся.
– Искупался… помнишь, в туркменском саду?
В туркменском саду был пруд, и они купались до изнеможения…
Сейчас взойдет луна.
– Я… – говорит Коля и замолкает, смотрит налево.
От далекого горизонта по степи плывут мягкие бледные волны. Медленно всходит луна.
…Сверху, из кузова машины, спускавшейся в распадок, к горному хутору, увидели сад с цветущими белыми деревьями, пруд, беседку, длинные приземистые курятники, большой глиняный дом с плоской крышей и человека в тюбетейке и полосатом подпоясанном халате, глядевшего на них из-под ладони. Начальник лагеря продал их за курятину и яйца хозяину колхозного курятника на трое суток. Бригада гераклов в рабстве, сказал Борис. Бригада гераклов Советской Армии, уточнил он, взглянув на узкоплечего белобрысого Колю. Но и Авгий – куриный. Четыре лопаты вонзились в кучи ядовитого дерьма. Они работали до вечера и были приглашены в дом, и в трапезной с коврами накормлены пловом и напоены зеленым чаем. Хозяин в доме их не оставил, выдал овечьи шкуры и отвел в беседку. Едва он ушел, солдаты быстро разделись и бросились в пруд, и, накупавшись, они лежали на овечьих кисло-душистых шкурах, курили, слушали про Геракла – как он работал у Авгия, дрался с амазонками и прочими, а под конец был награжден ядовитым плащом и в муках погиб. Из-под овечьей шкуры то и дело раскатисто гудел Сидор, объевшийся яиц и плова, с гор доносились шорохи… Рано утром их разбудили петухи Авгия. Горластые, сволочи, ругнулся Борис, приподнимаясь, почесывая ухо, оглядываясь… Клянусь гнилым ухом, прошептал он, замерев, я не проснулся.
В саду, среди утренних голубых деревьев…
Раздается свист. Коля, рассказывавший что-то о своей деревне, умолкает, оборачивается, бормочет и торопливо уходит. И слева на его большой каске дрожит нежный зеленоватый блик.
Половина луны светит ярко, умеряя блеск звезд. Даже Арктур в Гончих Псах тускл. На Мраморной стоит Медведица.
Непостижимо, но эти же созвездия он видел, лежа у костра, над маковками елей с гроздьями шишек; над облетевшими осинами и ясенями, и, может быть, лапы Медведицы еще пахнут хвоей и смолой.
Если только это действительно было и он действительно жил на земле, из которой растут деревья, много деревьев, и у каждого дерева свой запах, цвет, своя форма.
Двадцать.
Поворот.
Дуб, под которым он раскинул брезентовый шатер, был невысок, толстоног и размашист. Он жил под деревом два дня. И остался еще на день, чтобы видеть, как в оперявшейся кроне холодным красно-закатным вечером зажжется Юпитер. Надо было жить всю весну под этим дубом и вечерами смотреть на светозарный крупный плод, созревающий в его изломанных переплетенных шершавых и зеленеющих ветвях, – жить всю весну и все лето.
И сколько еще было мест, где можно остаться на весну и лето и навсегда. Сколько мест, где целыми днями можно ходить, вспугивая птиц и пчел и не встречая ни одного человека и не слыша ни одного слова.
Душно – как будто в небе осколок солнца, а не мертвая луна. От этого странного света кружится голова, чугунеет затылок, цепенеет сердце.
Он вытирает рукавом мокрое лицо, оборачивается. От белой ограды движутся черные фигуры. Свежие часовые.
Спать.
Сменщик что-то говорит. Черепаха отвечает и направляется к белой ограде.
Голова кружится, глаза горячи, и нехорошо в груди. Это от недосыпания и духоты.
Рядом шагает Коля. Он несет свою каску в руке. На нем бронежилет, и он толст, но все так же узок в плечах. На узком темном личике сереют густые брови. Он что-то говорит.
Черепаха глядит на приближающуюся мраморную ограду, облитую солнечной луной, – она мучительно призрачна. Невесомая стена. Как будто она снится и сквозь нее можно пройти.
Коля рассказывает об озере и утонувшем городе. Там на воротах дежурит птица… на улицах… Я глядел, слушал, нырял – никакого города нету, враки.
Черепаха протягивает руку и ощупывает мраморные шершавые и плотные камни ограды. Они входят во двор. На утрамбованной земле лежат тени. Почему ходил? почему разговаривал? ну-ка надень, ну-ка надень… Коля надевает каску и бормочет, что он только только только только… только воды спросить! Приклад глухо ударяет в каску, Коля отшатывается, хватаясь за голову.
Боясь оступиться, обо что-нибудь запнуться, Черепаха осторожно идет в оружейную палатку, оплетенную колючей проволокой. В дверной проем светит луна, и можно обойтись без лампы; поставив в пирамиду автомат и положив подсумок, штык-нож, бронежилет и каску, он выходит во двор, пересекает его, огибает столовую, идет вдоль заграждения из маскировочной сети, за которой болезненно светится вода в бетонном бассейне, идет, борясь с искушением проникнуть туда, скинуть влажную нагретую одежду и броситься в прохладную зеленоватую воду – так, чтобы вверх ударили тугие фонтаны. Но в бассейне не купаются даже наполеоны. Он идет дальше, к умывальникам. Поворачивает вентиль крана. Пусто. Переходит к другой трубе с кранами. Пусто. И третья бочка пуста.