Но, ослепленный какой-то желчностью, Шупут продолжал: ты сейчас обвинишь меня в том, что я реакционер, потому что тот мой «Улцинь» весной купил Драгиша Цветкович, за три тысячи, а кое-что от него перепало и самым бедным участникам выставки. Но не все буржуйчики, не у каждого есть всё.
Выплескивая злость, Шупут знал, что ошибается, но какая-то сила не давала ему остановиться, прикусить язык, гнойник лопнул, яд должен был истечь. И ни на мгновение он не взглянул на Девочку, хотя именно из-за нее и петушился, что-то в нем надламывалось, из-за этого поношенного обмундирования, из-за обритой головы, из-за живота, в котором бродили газы от вареной капусты.
Девочку, однако, все это мало трогало. Вообще-то, она была в восторге от города, едва удерживалась от того, чтобы лечь в снег. Сначала ее немного подташнивало с дороги, но она быстро отдышалась. Молодые девушки легковерны и трогательны, а Восток так чарующ, что она не сопротивлялась бы, похить ее кто-нибудь и преврати в рабыню, танцовщицу, исполняющую танец живота, звезду, которую косит серп полумесяца. Это было видно по ее глазам.
По правде говоря, она Богдана и не слушала. На нее вообще не произвела никакого впечатления его фривольная похвальба, как он выходит в город только для развлечения и удовлетворения некоторых потребностей гражданской жизни. Миле был огорчен, что друг так низко пал, не понимал его, и на резкий вопрос, что нового, едва промямлил, что на фоне всех прочих новостей, со всех столбов на дорогах убрали знаки, абсолютно все, что бедный Богдан воспринял как презрение и иронию, и опять схватился за сердце. Вот так, их последняя встреча закончилась плохо. Ну, и ладно, оскалился Богдан, good bye, mister Chips, только без ссоры, но искренне, а теперь я отправляюсь к моим клопам и артиллеристам, и хотя время увольнительной еще не истекло, он бродил по городу один, опоздал и был наказан нарядом вне очереди.
Я им напишу, — обещал он себе, отдраивая уборные и натирая колени.
Мы не обнаружили следов того, что он свое слово сдержал.
(Это «Сараево» должно было быть нарисовано сангиной, тонкими штрихами, на внешней стене летней виллы, как знак узнавания и искупления, пока его не смоет первый сильный дождь.
Потому что мой ящик с красками, мой этюдник, — горячо объясняет Богдан, — все кто-то украл в Сараево из казармы, все. С 5 мая 1941 года Шупут в плену у немцев).
II
На картинах из неволи трудно рассмотреть лицо Шупута, заслоненное штабелями изуродованных тел, которые он переносит на руках, шатаясь на ходу. Хотя хороший знакомый узнает его по походке, и, разумеется, по ладоням, которые на первом плане. Мы могли бы побиться об заклад, что у него на ладонях мозоли, потому что это так естественно для человека, которому и ложку в руках удержать трудно, а он непостижимым образом становится работником на лесопилке. Но Шупут об этом не рассказывает, а вечерами дует на полураскрытые ладони (поднося их клицу, словно собираясь умыться), легонько дует в ладони, как на миску с кровяной колбасой, только что снятой с огня.
Они из разных мест. В его бараке тихо похрапывает какой-то учитель из Шабаца, свет лагерного прожектора, проникая сквозь решетку, падает на темя Мошоринаца Чеды Павлова, лицо Благомира Доганджича очень подходит, чтобы его нарисовать углем, он красиво курит в сумерках, но охотнее всего Богдан общается с уроженцами Нови-Сада, Эмилем Шошбергером, Рашей Радуйковым и Георгием Яйчинацем, и еще с неким молчаливым Палом Блашковичем, мастером по починке обуви. Так, наверное, он ближе к дому.
Фрицы с ними обходятся скверно. Инженер Шмидт, директор завода, их истязает. Они думают, что мы дикари, фовисты, причитает про себя Шупут, вытирая окровавленные ладони о кору дерева. Смотри-ка, он оставляет после себя чистый цвет.
Место, где они находятся, называется Дьявольская Мельница (если не Ангельская Могила, иногда Богдан в бреду не различает).
Но вражда в какой-то мере притупляется, когда военнопленные по памяти поставят спектакль, многие зрители, хотя косоглазие из-за этого непонятного, славянского языкового истечения кровью, рассмешит, когда лагерная кошка (которая, похоже, играет роль барсука), фыркая, выскочит из мешка и сбежит, попутно расцарапав Давида, безумного еврея!
Известно, что декорации для «Барсука перед судом»[35] изготовил Богдан Шупут, из тряпок, и так искусно, что даже господин инженер его похвалил, заинтересовался талантом (удивляясь божьей расточительности). И вот Богдан снова за мольбертом, разглаживает черты неподвижного лица Шмидта, усаживает его и тянет за нос, как цирюльник.
Известно, что он также нарисовал эмблему места их принудительного пребывания: на правой стороне облака, рассеченного пополам, голова ухмыляющегося дьявола (рог, острое ухо, бородка), а на левой — пейзаж, местность, где они живут (дом, сосны, завод). В верхней части эмблемы скрещенные пила и кирка (помилуйте, как серп и молот!), а на пиле буквы К и К, что может означать все, что угодно, а для довольного директора то, что он ожидает, — Katz und Klumpp, название завода. («Неважно, как завод называется, если труба его дымит!»)
Итак пейзаж Дьявольской Мельницы сохранился на картине Шупута, не говоря уже о реальности, только декорации к спектаклю о Дьявольской Мельнице были во время войны уничтожены, но бывают дни, когда нам кажется, что все наоборот — четкие, вангоговские границы пейзажа разорваны, затуманены, а декорация, которая имитировала, стилизовала этот ландшафт, каким-то чудом уцелела и пребывает в нашем сне, как пустой, вечный Колизей, гладиаторы с гладкими мышцами, с узлами жесткокрылых вен и удивительные звери, давно не знающие страха, скажем, мертвые, словно речь идет о дагерротипе какого-нибудь певца, арию которого невозможно реконструировать по изгибу губ, словно она никогда не существовала, словно ее на мельчайшие, тончайшие посвистывания смолола, смолола Дьявольская Мельница.
Все свободы
Так, лежа в летние предрассветные часы, Богдан может из позы лягушки видеть чьи-то отекшие, посиневшие ступни, толстые желтые ногти и ноги, теряющиеся где-то около голых щиколоток в высоте, в темноте. Ему не мешает странный угол зрения, искривленный вид комнаты, ему противно думать, противно просыпаться, он чувствует, как от однообразной пищи и ужаса возвращается давнее малокровие, ему трудно очнуться от вязкой сонливости, от забытья.
Он опять закрывает глаза, притянутый каким-то глубоким магнитом. Картина исчезла совсем. Слышен только тихий, загадочный скрип. Вдруг Богдан вздрагивает, вскрикивает. Вскакивает с постели, шатается, ослепнув, и, чтобы не упасть, хватается за железный край, за ноги товарища по несчастью Л. Р., который висит. Он обнимает его так сильно, что разбуженные заключенные едва их разделяют.
Потом, придавленный собственной диафрагмой, с мучительной одышкой, в то утро, копая еще одну могилу, Богдан, возможно, думает, что самоубийство, по сути, единственная настоящая философская проблема. Только потом приходит черед осознания, определения мира. Когда решишься.
Богдан размышляет, может быть, не в таком порядке и не такими словами, но в любом случае по-гамлетовски сомневается. Высока вероятность того, что время от времени он задается вопросом, в смерти ли бытие. Умный человек за свою жизнь размышляет о многих вещах, и об этих наверняка тоже, особенно когда лопатой заденет закопанный череп и достанет его, засунув пальцы в пустые глазницы. Как он совершенен в своей простоте! С какого пиратского флага он докатился сюда, из чьих рук?
Жить или не жить? Не жить? А лучше всего было и не родиться.
* * *
Военнопленные, чтобы отойти от края, спастись от депрессии, учредили подпольную организацию «Товарищ». Укреплять моральный дух в таких условиях — это как распространять эпидемию куриной слепоты, Шупут воздерживается, но охотно присоединяется вместе с Радуйковым к джаз-банду. Бывают вечера, когда они, смеясь и намазав лица черным, толстыми губами «наигрывают» душевную негритянскую музыку. Богдан то трубач, то тромбонист, то вдруг начинает бубнить, как контрабас. Щеки надуваются, вены натягиваются. Бывают моменты, когда Богдан почти счастлив, он забывается, опустив пальцы в теплый пепел, в золу.