— Какой запах! Это от снега, наверное, — шепнул Борис Кларк.
— После вонючей тюрьмы всегда так, — серьезно ответил Столяров.
Чем ближе к центру города подвигались арестованные, тем больше прохожих появлялось на улице. Почти все они шли за группой конвоируемых, не отваживаясь приблизиться, но и не отставая.
Столяров, шагавший в паре с Костюшко, легонько толкнул его плечом. Антон Антонович посмотрел по направлению взгляда товарища и вдруг увидел на тротуаре жену.
Таня шла по краю мостовой так быстро, что тонкое снежное облачко вылетало из-под ее ног и крутилось у подола ее юбки…
И тотчас, как это бывало, когда они с Таней после короткой или длительной разлуки встречались на этапе, на пути в ссылку, или на свидании в канцелярии «пересылки», или на тюремном дворе, Антон Антонович забыл все окружающее и то, что с каждым шагом он приближается к решению своей судьбы, которое при всех условиях не может быть для него благоприятным.
Нет, уже не думал об этом и едва ли сознавал в ту минуту, где он, Антон Костюшко. Он только безмерно радовался тому, что снова видит Таню, ее серо-зеленые глаза под темными, пожалуй, слишком суровыми для ее нежного лица бровями, ее высокую тонкую фигуру с этой манерой чуть-чуть подаваться вперед, как будто она всегда шла против ветра.
От всего ее облика родным и близким повеяло на Антона Антоновича. Он увидел Таню на каторжанском паузке, медленно плывущем по широкой свинцовой реке.
И снова Таня: лежит на полу за мешками и протягивает ему горсть патронов. Это баррикада «Романовки». И снова Таня, такая, какой он узнал ее впервые на улице южного города, на демонстрации. Вот перед ним ее сухощавая рука, сжимающая древко знамени, он видит, как красный кумачовый лоскут играет на ветру над ее головой с гладко причесанными пепельными волосами.
Полный благодарности за то, что все это была она, всегда она, следил Антон Антонович сейчас за Таней, а она торопилась, чтобы не отстать от колонны, и крепко прижимала к груди руку, как будто все еще шла под знаменем и боялась его уронить.
«Какое благо — человеческая память, — подумал Костюшко, — в короткое мгновение переживаешь счастье многих лет».
Антон Антонович улыбнулся жене, ему хотелось вызвать ответную улыбку. Она сделала ему знак рукой, губы ее шевельнулись, в глазах стояла тревога. Костюшко понял, что Таня все эти дни живет в мучительном беспокойстве за его жизнь. Антон Антонович не разобрал, что хотела сказать ему Таня, но кивнул головой, чтобы ее успокоить.
Кто-то высокий в лисьем малахае оттеснил Таню, она скрылась за спинами прохожих. И Костюшко с грустью отметил, что она так и не улыбнулась ему в ответ. Волнение охватило его. Ему показалось, что он шел эти несколько минут плечом к плечу с женой, дрожь ее тела передалась ему.
И он вернулся к действительности. Среди публики на тротуаре были родственники арестованных. Жена Павла Ивановича Мария Федоровна Кларк шла под руку с юной женой Бориса Нютой, и видно было, как эти две женщины — видная красивая Мария Федоровна с тонкими полукружиями бровей под рано поседевшими волосами и большеглазая бледная худышка Нюта — прижимаются друг к другу, как бы ища опоры.
Нюта выглядит совсем девочкой. «Да ведь ей, кажется, шестнадцать, еще была эта возня с консисторией», — Антон Антонович припомнил трогательную и немножко смешную историю женитьбы молодых людей и как Павел Иванович Кларк с юмором рассказывал о злоключениях «несовершеннолетних новобрачных».
В руках у Марии Федоровны была корзинка. Вероятно, она надеялась, что разрешат передать провизию мужу и сыну, когда их доставят к зданию суда. Это было так похоже на нее: при всех обстоятельствах надо покормить людей!
«Милая, гостеприимная, так много пережившая и никогда не падавшая духом Мария Федоровна, какое горе свалилось на вас!» — с глубокой нежностью и жалостью думал Антон Антонович, позабыв на миг, что сам идет в колонне вместе с ее мужем и сыном.
Молодая девушка с черными прядями волос, падавшими из-под меховой шапочки, вела под руку старую женщину, укутанную так, что были видны только глубоко провалившиеся темные глаза. Старуха еле передвигала ноги, но девушка увлекала ее за собой, следуя за конвоем. В глазах ее стоял такой страх отстать, как будто, потеряв из виду того, кого она нашла среди арестованных, она уже лишится его навеки.
Антон Антонович угадал, что это невеста Вайнштейна и его мать. Он ощутил горе их с такой же силой, как смертную Танину тревогу. Следя глазами за выбившейся из сил старухой и растрепанной девушкой, и за другими, знакомыми и незнакомыми на тротуаре, Антон Антонович чувствовал, как волнует конвойных присутствие этих людей.
— Шире шаг! Шире шаг! — то и дело вполголоса отдавалась команда, хотя арестованные и так уже почти бежали. А солнце подымалось все выше, и, все укорачиваясь, бежали по снегу тени солдатских штыков.
Самое скучное в городе, унылое, казенного вида здание Читинского военного собрания должно было стать местом, где разыграется комедия суда.
И странно, только-только воздвигли в зале заседания соответствующие сооружения — кафедру для прокурора, огороженную барьером скамью подсудимых, отвели комнаты под судейскую совещательную, для свидетелей, для караула, расставили где надлежит посты — и вот уже поселился в здании тот особый запах, который обитает в тюрьмах, на этапах, в арестантских вагонах и других подобных местах.
— Опять тюрьмой пахнет! — заметил Борис Кларк.
— Нет, пожалуй, тут пахнет виселицей, — заметил Эрнест так громко, что все посмотрели на него.
Столяров поглядел с укоризной. Бравада Цупсмана казалась ему неуместной. Костюшко улыбнулся. Он лучше знал Цупсмана и его самобытный характер. В удали Эрнеста не было ничего наигранного, в озорстве его находила выход молодая энергия, а бесстрашие было неподдельным.
Молодой Кларк вздрогнул при словах Эрнеста. И в этот момент услыхал голос матери, которая, протиснувшись наконец к арестантам, окликнула сына. Она позвала именно его, Бориса, а не мужа, и Борис понял: сейчас, перед смертельной угрозой, нависшей над самыми близкими ей людьми, она хотела быть ближе именно к нему, сыну, следуя материнскому инстинкту, как птица, прикрывающая крылом своего птенца в опасности. Но мука в глазах матери на минуту разорвала мужественную связь Бориса Кларка с его товарищами и сделала его слабым и беззащитным, как ребенка.
Обвиняемых рассадили в два ряда на скамье подсудимых. В первом ряду оказались Костюшко, Цупсман, Кузнецов, Столяров, Павел Кларк. Остальных разместили сзади. Доска барьера опустилась, защелкнулся замок. По бокам встали солдаты с саблями наголо.
Все усилия организаторов судилища были направлены на то, чтобы создать обстановку угнетающую, зловещую, не оставляющую надежды.
Тяжелые шторы на окнах, массивные двери с медными ручками отгородили узников от солнечного дня. Блистающий снег и синева неба — все осталось по ту сторону толстых и, казалось, насквозь промерзших стен. Здесь был только холодный, слабо освещенный зал и ряды пустых стульев, подчеркивающих необычность того, что здесь совершается.
Все говорило, кричало, вопило о чрезвычайности предстоящего суда.
Да, несмотря на то что дело происходило не во время войны и не на театре военных действий, суд, заседавший 28 февраля 1906 года в здании военного собрания в Чите, был судом военным. И это означало, что не коронным судьям, а офицерам, назначенным командованием, было дано право судить, даровать жизнь или уготовить смерть девяти подсудимым, назначить каждому из них мучительную казнь либо заточить в тюрьму на срок, исключающий надежды на свободу, или даже навечно.
Это означало также, что процедура суда упрощена и укорочена до того предела, при котором обвиняемом не дается возможности опровергнуть обвинение. И еще то, что приговор этого суда не подлежит обжалованию в высшие судебные инстанции, а требует лишь конфирмации Ренненкампфа.
На простом языке всё это можно было выразить одной фразой: «Пощады не будет». Или еще проще, как сказал, оглядевшись, Кривоносенко: «Хлопцы, дело наше табак!»