— Володька, замолчи! — вскочил Иван, видя, что не до намеков уже. — Ты сумасшедший!
— Не мешай, Иван, я тебя очень прошу. Иначе я буду орать, и придется затыкать мне рот.
Иван перестал усмехаться — он струсил.
А Карякин вдруг умолк на полуслове, вышел в гардероб за плащом, а оттуда в дождь, в ненастный промозглый день — точно такой, каким был счастливый понедельник в начале этой главы.
В общежитии лежала ему телеграмма:
«Если ты меня еще не забыл приди Курский вокзал пятницу поезд 72 вагон 6 — Белла».
Опять все ему припомнилось, и все опять поднялось в нем. Он вспомнил, как делала она короткое движение головой, отбрасывая назад волосы. Взгляд ее был живой, мгновенный. Смех ее был сердечный. Вспомнилось, как часто ловил он себя на мысли, что она могла бы быть ему подругой.
«Не надо искушать судьбу, — не подумал, а почувствовал он. — Не надо ее искушать». Маша два года уже как вышла замуж. Из свиты поклонников она выбрала Андрюшку Калача, который по уму, по взглядам и по уровню души больше всех подходил ей, Маше. В выборе была своя мудрость: Маша жила счастливо. Разве цель не в счастье? В этом качестве, устойчиво благополучная, довольная жизнью, она вышла из Володькиной души так просто и так естественно, будто встретились двое на случайном полустанке и разъехались с тем обычным друг о друге воспоминанием, в котором ни зло, ни добро, а только странная отдаленность.
Судьба, терпеливая нянька, все еще вела его. И ведь подумать только, какой такт у нее при этом! Не сразу после замужества Маши, не тотчас, а спустя два года объявилась опять эта девушка, скорая и веселая умница!
Было сказано уже про радость, как Володька ее встречал на вокзале и что думал. Белла ехала через Москву в Ригу по каким-то делам к бабке. К черту бабку!
Они поженились в этот же день, подкупив женщину в загсе маргариновым тортом. Была свадьба. Все четверо ребят, жившие в комнате, как-то на редкость кстати были приглашены ночевать кто куда. И была у них брачная ночь. И веселье, и песни на другой день и на третий. И все другое, незабываемое, чему полагается быть в таких случаях, было у них.
Благословенно будь всякое время. На рассвете мы встретили нашу любовь. Может быть, на рассвете она от нас и уйдет. Оба рассвета наши.
Помнится мне девочка. Легкая-легкая, милая-милая. Радость моей души. Она бежала по песчаной косе, а рядом бежало ее отражение.
— Рыжий! Рыжий! — кричала она, замирая от страха, вдруг я ее догоню.
Глупая! Я бы все равно ее не обидел.
Теперь рыжие вошли в моду, а я уже не рыжий. И девчонка эта — не знаю, где она. Кто ее знает! Может, только в памяти у меня, а больше нигде.
…Я бы к юности своей и то не хотел вернуться. Что были бы сейчас для меня ее страдания? Пропустил гол в ворота своей команды — жить или не жить? Витька Козлов прошел мимо меня с насмешкой — убить его или пощадить?
Все это было и осталось в душе. А возвращаться — зачем? Не надо. Время тревог и время покоя, время слез и время удачи. А потом мы умрем. Все очень просто.
Карякин имел достаточную причину забыть про свое красноречие в тот же день. Но у его оппонента оказалась хорошая память. Через день Карякин был приглашен на расширенное заседание кафедры, где специалист по диалектике доложил о нежелательных отклонениях в мыслях некоторых студентов, а также в лекциях профессора Гулейки, который даже в вопросах фонетики и морфологии русского языка ухитряется отыскивать зарубежные авторитеты. Так, некий Бодуэн де Куртенэ едва ли не в каждой лекции профессора цитируется как авторитет и классик. При этом Володькин почти однофамилец полистал свою записную книжку и точно назвал все дни и случаи, когда цитировался этот француз.
Аудитория была довольно большая, так как, кроме профессоров и преподавателей, в зале сидел весь аспирантский состав и много студентов. Карякину было предложено публично изложить свои путаные и реакционные взгляды касательно судьбы. Тот охотно их изложил. Судьба в эти дни повернулась к нему лицом. Это было умное и живое лицо его молодой жены. Он говорил то же, что в прошлый раз, но сама собой ушла из его суждений боль и ушла печаль, остался один свет. Однако специалист по диалектике вторично вынул свою записную книжку и, призвав студента Карякина не хитрить, довел до сведения присутствующих его подлинные воззрения на судьбу.
Карякин развеселился. В этот день он был легкомыслен, как все счастливые. Как все счастливые, он полагал, что мир и люди существуют только затем, чтобы дополнять его счастье. В его ответной речи был риск не собрать костей, но он никакого риска не видел. Он был похож на ребенка, который отыскал во рву противотанковую гранату и катает ее, как невинный колобок. Собрание молчало. С ужасающей непринужденностью Карякин объявил, что их преподаватель круглый невежда. Разве так боролся за высоту убеждений Ленин? Воспитывать на козлах отпущения — значит развязывать руки людям, жадным до расправы. Он заявил, что не признает суда над собой. Можно оспорить любое мнение, но судить за мнения — это позор. И для чего сюда приплетен профессор Гулейко, замечательный лингвист и превосходный человек? Профессор учит любить родной язык. Он учит мысли, ибо всякая мысль в языке. Он, студент Карякин, его благодарный ученик. Разве у профессора только один ученик? А Бодуэн де Куртенэ был, между прочим, русский человек по имени Иван Александрович. Можно подумать, что об этом знают лишь двое: профессор Гулейко и студент Карякин. Собрание жутко молчало. На Карякина смотрели, как на лунатика, который идет по карнизу над пропастью в десять этажей: если сейчас его разбудить, он сорвется.
— Это точно! — выкрикнул Жорка Висаев, отчаянный человек.
Его решимости хватало только на это. Жорка энергически махнул рукой и вышел, пораженный собственной смелостью. И тут всех прорвало… Собрание длилось до полуночи.
Преподаватель Корягин, пользуясь правом председательствующего, много раз предоставлял слово самому себе и все повторял:
— Студент Карякин, я вас предупреждаю: в ваших мыслях не тот душок. Не тот! Вы все ставите с ног на голову.
А Карякин в это время сидел в сторонке и писал, положив блокнот на колено. Он писал заявление. «В связи с тем, что во вверенном Вам учебном заведении безраздельно господствует болван и невежда, покорнейше прошу Вас, уважаемый товарищ ректор, освободить меня от общения с ним и с сего числа не считать меня студентом».
Он вырвал листок из блокнота, вынул из кармана студенческий билет и, подойдя к столу, положил то и другое перед деканом факультета. Стало опять очень тихо. И в этой тишине на виду у всей почтенной публики Карякин для самого же себя неожиданно учудил такое, о чем и по сей день вспоминают: он встал вверх ногами и на руках вышел за дверь.
Два года Карякин мыкался, не зная, куда себя определить. Подруга спасала его от уныния. Да и сам он все еще повторял по привычке свое заклинание: «Все будет хорошо». Но чем дальше, тем чаще он повторял его в вопросительном тоне. «Все будет хорошо? Может быть. В конце концов. В конце-то всех концов — это когда же? В масштабе истории, что ли? Но отдельному человеку — тому, которому отпущено сознательной жизни чуть более полувека, — ему-то как быть?»
В сердце у него поселилась усталость, он все больше стал терять веру в себя. Капля за каплей она из него уходила, как уходит вода из надтреснутого кувшина.
Наружно было все в завидном порядке: учительство, уважение, хорошая семья. Но куда девалось то бодрое чувство владения целым миром, которое вело его по жизни в прежние годы? Утрата началась с того дня, когда первый раз, целиком понадеявшись на счастливую звезду, он ушел от борьбы. Конечно, акробатический трюк, благодаря которому он прославился, был неумной выходкой. Но Карякин жалел, что теперь он на такое уже не способен. Или уже старость, что ли, маячит впереди? Молодость, она ведь не возвращается.