Погас свет. Лешка, вертя радиолу, что-то натворил.
В первую минуту никто ничего не сказал. Но и во вторую минуту и в третью никто ничего не сказал. Его слушали. Его слушали здесь лучше даже, чем там тогда…
Экскаватор с фонарем на стреле работал близко где-то. Явились и тут тени, они были крупней и явственней, чем на том берегу. Увеличенный до непомерности оконный переплет внезапно возникал на пустой стене, освещая ребят и Карякина. Затем медленно, вверх и в сторону переплет сползал, перекашиваясь, будто плохо сбитый в швах, переламывался на потолке и пропадал. Трижды повторилось, пока Карякин говорил:
— Новая эпоха уже на пороге — вот что! Скоро почувствуем, как мало нам прежних знаний. Всяческих: о себе самих, об обществе, в котором живем, о деле, которое делаем. Мы увидим очень скоро, ребята, как многое до того истинное окажется недостаточным или ложным. Предрассудки — в пыль, в крошку, ко всем чертям! При новом свете далеко станет видно! А пока нам надо вернуть хотя бы тот свет, который был. По-моему, перегорели пробки. Нет ли у кого ножа?
Карякин разрезал ножом шпагат и достал из свертка старинный бронзовый канделябр с пятью свечами. Когда свечи зажгли, Степан сказал:
— Факир. Иллюзионист.
— Сам удивляюсь! — засмеялся Карякин. — Шел и думал: идиотский подарок. Оказался кстати…
Долго шарили по стенам, ища пробки. Они оказались в лестничном пролете на общем щитке. Принялись каждую пробку вывертывать, чтобы найти горелую. Из соседних квартир стали выбегать: что за блажь — вывертывать пробки? Карякин извинялся, выпрашивал кусочек проволоки, ходил назад-вперед со своим канделябром, как мажордом. А думал он все о своем.
«Ай, какой хороший говорун! — думал он о себе. — Все меня слушают. Как не слушать — соловей! Не успел войти, тут же у двери произнес речь». Он много раз давал себе зарок, и все зря. От случайного замечания, от песни, от вида картины или от простого гвоздя, на котором эта картина висит, наконец, вовсе без всякой причины в нем иногда высекалась искра какая-то и тут же на глазах вырастала и пожар. Любопытное зрелище — пожар. Никто не откажется поглядеть. А ему потом собирать головешки. Всякий раз после таких монологов Карякину было стыдно. Он чувствовал пустоту, как при тяжком похмелье или после запретной любви. И стоял перед ним всегдашний укор: мысль тогда мысль, когда она деяние, трепачом быть — доблесть невелика.
И на этот раз будет все так же. Он примется думать: что же это, дескать, отчего бы не деяние и его мысль? Он учитель, его профессия — речь. Это его не утешит.
Но что большее мог бы он сделать — бог весть. Сменить профессию? Поздно! Во время собирания головешек он будет завидовать Тарутину, Заостровцевой и всем остальным. В конце концов и они учителя, и он учитель. Кто-то получше, кто-то похуже — как всегда. Но они живут спокойно, а он все мечется, все куда-то он рвется. К черту! Если об этом только и думать, можно свихнуться. Не лучше ли плюнуть? И потушить свои дурацкие свечи, ведь свет давно горит.
— Хо-хо! — воскликнул Карякин, увидя стол.
Сашка Грек тоже оглядел стол и сказал:
— Ждать больше нельзя. Надо пить.
У Пашки же Фомина было мнение другое.
— Ты пришел сюда не пить, — сказал он.
— Вот это да! — опешил Грек. — Я пришел не пить!
В мгновение ока Сашка собрал со стола рюмки. Все заранее ахнули, ожидая, что сейчас от парадного хрусталя останутся только осколки. Но Сашка злодейства не замышлял. Он рассовал рюмки всем в руки, и, не дав никому прийти в себя, разлил по рюмкам водку.
— За новоселье! — провозгласил Сашка в полном соответствии с рекомендацией предыдущего оратора. — За новоселье. Гоп-ля! И пол-литра нет!
Все разом выпили и разом кинулись к столу — схватить на закуску что придется. Зачин был сделан, сигнал был дан. Через минуту все сидели за столом. Даже Пашка Фомин, который пришел не пить, — он же наполнял рюмки.
— А теперь вот что, — сказал он, легко покрывая всех басом. — Спросим у хозяина дома, что присудили нам позавчера.
— Алименты! — догадался кто-то.
Грохнул смех.
— Степан, что тебе присудили? — спросил Карякин.
Откупоривая бутылку, Степан оглянулся на собрание, махнул рукой и отвернулся опять. Пашка, подойдя, тронул его за плечо.
— Слушай, ты знаешь что?
Степан и его не удостоил ответом. Пашка вынужден был обратиться за сочувствием к коллективу:
— Два дня, как мы бригада коммунистического труда. А тот меланхолик молчит. И за эту пресную личность я голосовал на выборах! Опускал бюллетень! — Пашка изобразил, как чинно он опускал бюллетень за Степана.
Компания зашумела.
— А я что? — взмолился Степан. — Я ничего! Повод достойный, и давайте по этому поводу… (Чок рюмки. Чок-чок-чок!) Вот так. Закусим как следует. Не стесняйтесь. Люди мы все ужас какие хорошие, работнички что надо. Угробил самый большой экскаватор, а нам — звание!
— Да не наша же вина! — взревел Пашка. — Комиссия установила заводской брак. Рекламацию предъявили заводу. Зачем же говоришь?
— Не шуми! — остановил его Степан. — Ты не шуми. Вот я скажу, что думаю, а потом ты исполнишь свою арию Варяжского гостя. Отнеслись бы повнимательнее к машине, заметили бы раньше, что подшипники перегреваются, что диаметр вала нестандартный, расточили бы его сами. Дело-то пустяковое. А теперь и вал полетел, и подшипник, и шестерни. Оправдание у нас, конечно, есть, попробуй подкопаться. А душа не принимает — вот хоть режь. Чтобы поспеть за бетонщиками, ввели круглосуточную работу. Кое-кому нравится: во, романтика! А на самом деле обыкновенная запарка. Освещения путного нет. Установили прожектор на стреле. Нелепица, техническая же безграмотность! Только пугаем людей по ночам этим прожектором. Теперь лед пошел, переломило сваю. Часа два назад техинспекция закрыла грузовое движение через мост. Сазонов мне кричит по телефону: «Красота! Теперь бетонщики будут стоять, а мы продвинемся!» Вот вам рассуждение: бетонщики будут стоять, а мы продвинемся!
Карякин положил вилку и отодвинулся вместе со стулом: он опять уже был «взведен».
— Да! Вот я и говорю: звание нам… — продолжал Степан. — Плохого ничего нет. Можно даже еще раз выпить. Налей-ка, Паша. Звание мы заслужили, чему следуют пункты, загибай пальцы. План перевыполняем. Правда, в этом месяце можем завалить, но это будет уже после присвоения звания. Второе: все мы учимся. Неважно как, но факт есть факт. Далее, повышаем культурный уровень, клуб посещаем не иначе, как гуртом, не хамим женщинам, ходим друг к другу в гости чай пить. И так, с пунктика на пунктик переступая, идем себе да идем. Приходим прямехонько в коммунизм. Пришли и сели. Жарко! А добрались-таки! Теперь бетонщики, слава богу, будут стоять, а мы продвинемся еще дальше.
Сашка Грек хохотнул коротко, как бы для пробы, потом захохотал вовсю и ушел в кухню к Лешке.
Разговор пошел в остроту. Говорили, что правильно, мол, высказывается Степан насчет экскаватора. Угробили машину, а всю вину валим на завод. Очень неблагородно! Да и вообще… Что-то уж больно торопятся присвоить им это звание. Не спущена ли разнарядка?
Другие, напротив, считали, что Степан слишком строг. Если так рассуждать, то что же выходит? Ни одной бригаде никогда этого звания не добиться. А между тем звание не для того введено, чтобы быть недосягаемой звездой. Звание хоть и высокое, но вполне земное. И незачем тут, понимаете ли, посмеиваться над разнарядками. Бывают и разнарядки вполне хорошие.
Всяк, кто что полагал, высказывал это громко, без дипломатий. Господствовал бас Пашки Фомина.
— Нарисована такая картина, что от стыда хоть сгинуть. Выходит, что в коммунизм придут одни только чистенькие? Остальных-то ты куда прикажешь деть?
— Ты мне брось! — гаркнул Степан. — Дешевкой этой меня не проймешь, я знаю, что говорю. Одного хочу: уж если звание такое высокое, так чтоб душа спокойна, чтоб совесть была чиста. А тут еще вот что. Сестра моей жены погибла — знаете это. Теперь вторая, Люба, — дело клонится туда же. Так вот. Пока она в этом болоте сидит, совестно мне, ребята… Ну что ты на меня так смотришь?