Лошадь. Она смотрит на меня.
— Привет, — говорю я, глядя в ее глубокие водянистые глаза.
Она трясет гривой и стучит копытом. Горячая и непокорная кобылица; я подхожу ближе, она встает на дыбы, и копыта с грохотом опускаются на лед, образуя новую трещину. Понимает ли она, что ярость погубит ее? А может, ее это устраивает, может, она готова кануть в небытие, лишь бы не возвращаться туда, откуда сбежала? К поводьям, узде и седлу. Некоторые лошади не рождены для того, чтобы на них ездили.
Я приседаю на корточки, чтобы уменьшиться в размерах. Она больше не поднимает передние ноги, но не отрывает от меня глаз.
— У вас в машине есть веревка? — спрашиваю я мужчину, не поворачиваясь к нему, и слышу, как он уходит.
Мы с лошадью ждем. «Кто ты?» — молча спрашиваю я ее. Сильное животное, насколько я догадываюсь, лишь недавно приученное к поводьям. Я уже давно не ездила верхом, и сейчас я уже не та, что прежде. Я позволяю лошади смотреть на меня, размышляя, что она обо мне думает.
Мужчина возвращается со скрученной веревкой и бросает ее вниз. Мой взгляд прикован к животному, а руки механически вяжут хорошо знакомый узел; не отводя от нее глаз, я встаю. Быстрым движением набрасываю лассо ей на шею и затягиваю веревку. Лошадь снова в бешенстве взвивается на дыбы, и я уверена, что на этот раз лед треснет. Чтобы не упасть, я слегка ослабляю веревку, но стараюсь держать ее крепко. Когда лошадь опускает передние копыта, я не даю ей возможности снова вскинуться и тяну за веревку, вынуждая наклонить голову, а потом подхожу близко, чтобы поднять ей переднюю ногу. Двумя движениями заставляю животное согнуть и вторую переднюю ногу, и почти с облегчением кобыла опускается на лед и тяжело ложится на бок. Я обнимаю ее, глажу ей лоб и шею, шепчу: «Хорошая девочка». Сердце у нее громко стучит. Я чувствую веревку вокруг собственной шеи.
« Лед, — предупреждает мужчина, потому что под нами теперь расползается целая паутина тонких трещин.
Когда лошадь готова, я перекидываю ногу через ее спину и сжимаю ее коленями, несколько раз цокаю языком и — «встаем, встаем». Она подается вперед, и я сажусь на нее как надо, кладя другую ногу на место и плотно прижимая бедра к бокам животного. Веревка все еще обвивается вокруг его шеи, но мне она уже не нужна, я держу лошадь за гриву и подталкиваю к крутому берегу, а под нами дрожит и трескается лед. «Будет больно», — говорю я лошади, но она прыгает на склон, отчего я наклоняюсь назад. Я к этому готова и двигаюсь вместе с ней, крепко держась ногами, чтобы не упасть. Она изо всех сил рвется наверх, роя копытами в поисках точки опоры, земля оползает под ней, и вот мы уже наверху, и все закончилось, и нервная дрожь, которая пробегает по ее телу, передается мне и обжигает. Лед позади нас растрескался и провалился вводу.
Я снова приникаю к ее шее. «Молодец. Храбрая девочка». Лошадь теперь спокойна, но не знаю, надолго ли это. На больную ногу она не ступает. Подъем по крутому склону мог необратимо ее повредить. Я слезаю и передаю веревку мужчине. Она шершавит его голую ладонь, мою ладонь.
— Обращайтесь с ней бережно.
— Весьма признателен, — говорит он и кивает. — Вы наездница?
Усмешка на моих губах.
— Нет.
— Не отведете ее домой? Она с фермы Бернсов, тут недалеко, чуть на север.
— Зачем же вы за ней гнались, если она не ваша?
— Просто увидел ее, так же как и вы.
Я внимательно смотрю на него.
— У нее травма ноги. На ней нельзя ездить.
— Тогда я сообщу по рации, чтобы прислали ко-невоз. Вы ведь не отсюда?
— Только что переехала.
— И где поселились? — интересуется мужчина.
Да не из тех ли он, кто считает своим долгом знать подробности обо всех живущих в радиусе ста пятидесяти километров? У него тяжелый лоб и какой-то темный взгляд; не могу понять, привлекателен он или нет, но что-то в нем настораживает.
— А что вас сюда привело?
Я отворачиваюсь.
— Разве вам не надо радировать хозяевам лошади?
— Вы ведь занимаетесь волками? — спрашивает он, и я останавливаюсь. — Нам говорили, что надо ожидать австралийскую мамзель. Как это вас сюда занесло? Мало вам дома коал, чтобы тискать, что ли?
— Мало, — отвечаю я. — Большинство из них погибли в лесных пожарах.
— Вот, значит, как.
На какое-то время он замолкает.
Потом спрашивает:
— Волки уже на свободе?
— Еще нет. Но скоро мы их отпустим.
— Надо предупредить жителей деревни, чтобы запирали своих жен и дочерей. Большие злые хищники выходят на охоту.
Я встречаюсь с ним глазами.
— На вашем месте я бы больше беспокоилась, чтобы жены и дочери не сбежали с хищниками.
Он оторопело смотрит на меня.
Я направляюсь к своей машине.
— Когда в следующий раз будете выслеживать животное, позвоните тому, кто в состоянии справиться с этой задачей, чтобы не вспахивать своим бульдозером заповедный лес.
Придурок.
До меня доносится его смех.
— Слушаюсь, мэм.
Я оборачиваюсь, только чтобы взглянуть на лошадь. «Пока, — мысленно прощаюсь я с ней. И добавляю: — Мне жаль». Потому что травмированная нога может означать свободу совсем иного рода.
3
В первые шестнадцать лет жизни мы с Эгги каждый год по два месяца гостили у отца в его лесу. В нашем настоящем доме, там, где нам было лучше всего. Пейзаж придавал моему существованию смысл. Ребенком я считала деревья из этого леса нашей семьей. У самых высоких и раскидистых ветви начинались высоко над землей, что говорило об их внушительном возрасте. Стволы туи складчатой исчерчивали полоски, почти ровные вертикальные бороздки, но в остальном они были гладкие, и от полуденных лучей солнца, которые заглядывали под крону, серая кора казалась серебристой. Они элегантны, эти туи, с ветками, похожими на вайи папоротника. Тсуги иные — темнее, землистее, с извилистым рисунком на шершавой коре. На тех и других сидели пронзительно-зеленые брызги мха, похожие на пятна краски. Там росло и много других деревьев, совсем молоденькие обвивались вокруг стволов покрупнее — эти напоминали строптивых подростков. Некоторые протягивали по земле змеистые щупальца, чтобы мы спотыкались о них, — эти отличались шаловливостью, хотя кое-какие из них были толстые, с густой листвой, а другие — тонкие и тщедушные. Не существовало в лесу двух похожих деревьев; каждое было уникальным, удивительным, выделяющимся, но все имели общее качество: они говорили.
— У леса есть бьющееся сердце, которого мы не видим, — однажды сказал нам отец. Он распластался на земле, и мы последовали его примеру: положили руки на теплую почву, прижали уши к траве и прислушались. — Оно здесь, под нами. Таким образом деревья общаются и заботятся друг о друге. Их корни перевиваются, десятки деревьев сплетаются с десятками других в бесконечную сеть, и так они шепчутся. Предупреждают об опасности и делятся питательными веществами. Подобно людям, они образуют семью. Вместе они сильнее. Никто и ничто в мире не может прожить в одиночку. — Он улыбнулся и спросил: — Слышите биение сердца? — И мы каким-то чудом услышали.
В тот день, когда нам исполнилось десять лет, отец отвел нас туда, где мы никогда не были. По этому лесу мы ходили всю жизнь, но так далеко он нас прежде не заводил. Пять ночей мы спали под открытым небом среди зелени, пять дней гуляли по лесу. Эгги любила дождаться полной тишины и громко выкрикнуть что-нибудь, потрясая спокойствие природы. Мне же больше нравилось молчание.
Отец всюду носил с собой атлас цветов Вернера — он верил, что это универсальная книга, на все случаи жизни. Мы с Эгги по очереди изучали страницы, водили пальцами по цветным квадратикам и их описаниям, которые заучивали наизусть. В каждой строчке указывалось животное того или иного цвета, растение и горная порода. Отец часто с гордостью говорил, что именно терминами из этой книги Чарльз Дарвин передавал цвета природных явлений, которые видел во время путешествия на «Бигле», корабле Королевского флота Великобритании. Меня всегда поражало, что «телесно-розовый», который я бы определила как розоватобежевый, — это не только цвет известняка и дельфиниума, но также оттенок человеческой кожи. Или что примерами «берлинской лазури» могут быть зеркальце на крыле кряквы, тычинки синевато-лиловой ветреницы и минерал медная лазурь.