Заметив меня, он вновь медленно опустился на порог.
Из рассказов очевидцев складывалась такая картина: после моего отъезда в деревню приехал с инспекцией помощник начальника Отряда Ян. Ему нужны были типичные примеры «борьбы двух линий», и он стал доискиваться, кто же все-таки укрыл ядохимикаты от кур. Никто не признавался, единственной уликой была деревянная миска из дома Чаншуня. Ясное дело, вся тяжесть наказания обрушилась на его семью. Мало того, что пришлось писать покаяние, вдобавок за каждую курицу решено было взыскать — после сбора урожая — по пять юаней. Партгруппа и совет бригады возражали против этого, но тщетно. В доме Чаншуня стало еще беспокойнее. В тот день Юэлань принялась ворчать на мужа: он, мол, недотепа и хозяин никудышный — в доме ни масла, ни соли, сыну учебники не на что купить, а он ничего придумать не может. На беду, Чаншунь как раз перед тем хлебнул с горя у соседа. Попреки жены и выпитое вино впервые в жизни привели его в ярость: он ударил Юэлань с такой силой, что на ее лице отпечаталась пятерня, и закричал: «А-а, так ты меня еще и винишь! А не по твоей ли бабьей глупости Хайяцзы наш остался без учебников? Из-за кого будем ты штраф платить?» Бедная Юэлань сперва вздрогнула и выронила из рук фарфоровую чашку, потом повернулась и молча вышла из дома с обиженным лицом.
Я стал выговаривать Чаншуню:
— Как ты мог ударить жену? Где она сейчас?
— Не знаю.
— Скорей ищи ее! Одни неприятности от вас…
Ночь была звездная. Голубая дымка окутывала холмы и рощи, влажный ветер доносил с полей острый запах свежевспаханной земли. Лунные блики в быстром горном ручье походили на серебряное крошево. Вдруг откуда-то донеслось первое в эту весну кваканье лягушки. Казалось, ей невмоготу подавать голос в полнейшем одиночестве, но она не умолкала, и в душах людей возникало какое-то странное, необъяснимое чувство.
Но не о ночных красотах думал я, главное — поскорее найти Юэлань, чтобы люди успокоились и завтра могли работать как следует. Досада на Чаншуня и его жену не проходила. Надо же, из-за такого пустяка затеять целую бучу… Что за мелочность! Но к досаде то и дело примешивалось другое чувство — скрытое беспокойство. Только мне некогда было разбираться, откуда оно взялось.
— Юэ… лань! — кричит старый бригадир.
— Юэ… ла-ань! — отвечает ему эхо, отражаясь от горного склона.
Пошел дождь, одежда промокла, но я все бегал в поисках Юэлань, спотыкаясь, проваливаясь в ямы. Наконец ее отыскали в рощице масличных камелий.
Она сидела на камне неподвижно и молча, невозмутимая как изваяние, будто ничего и не случилось. Ее окликали — кто встревоженно, кто ласково, но она не шелохнулась и не открывала рта, глядя перед собой ничего не выражавшим взглядом.
— Пошли домой, дождь вон как разошелся, — сказал я.
Она бросила на меня взгляд, молча поправила волосы, встала и пошла вниз по склону. При свете факела в ее глазах блеснули слезы.
Кто-то остановил ее:
— Не туда идешь! Тебе надо вон куда!
Она остановилась, медленно, как деревянная, повернулась и послушно зашагала в другую сторону.
— Сойди с обочины, там полно колючек, штаны порвешь!
И она покорно стала держаться середины дороги.
В деревню вернулись глубокой ночью. По приглашению Чаншуня я зашел к нему ненадолго. К своему стыду, за месяц с лишним работы в бригаде я ни разу не был в его доме. Едва перешагнув порог, я почувствовал, как во мне стынет кровь, а ноги словно прилипли к полу. Нет, я не поверил своим глазам. Передо мной стояла кровать — створка двери, положенная на сырые кирпичи. Над ней свисал рваный противомоскитный полог, почерневший от дыма: рядом находился очаг. Одеяло все в дырах, простыни не было и в помине. Доска, под которую подставлены были кирпичи, заменяла обеденный стол. От висевшей над очагом лампы (когда-то это была бутылка из-под чернил) падал тусклый свет. Из-за стены — в доме было две маленькие комнаты — шел нехороший запах. Оттуда доносился кашель матери Чаншуня. Мало кто испытывал к этой старухе симпатию. Она без умолку говорила что-то, то еле слышно, то громче; как я понял, она сетовала на невестку — мол, и хозяйство вести не умеет, и вечно болеет; вон из-за лечения в долги влезли, в доме пусто, да и Хайяцзы в школу не на что послать. Свекровь каялась в том, что сосватала сыну не жену, а «банку с лекарствами»…
Вдруг среди этого запустения что-то привлекло к себе мой взгляд, словно вспышка молнии: на стене висела дюжина почетных грамот. Я потихоньку спросил дядю Лю:
— Они что, передовики коммуны?
— А то как же! Чаншунь, он всегда работает за двоих, да и Юэлань баба хорошая, — ответил тот, выпустив изо рта дым. — Взять хоть прошлую весну. Когда сажали рис, наши волы обессилели, совсем не тянули. И Юэлань, чтобы их подкормить, выставила полтора десятка яиц да две бутылки сладкой настойки. Даже денег брать не хотела.
Что-то во мне дрогнуло: Юэлань, добровольно отдающая свои продукты, и та, что выпускает кур на общественное поле, никак не сочетались между собой.
Чаншунь с грустной улыбкой пододвинул ко мне грубо сколоченный табурет:
— Садитесь, товарищ Чжан. Уж не обессудьте, стульев у нас не осталось.
— Как это — не осталось?
— Да вот… — Хозяин смутился и не закончил фразу.
Бригадир выбил пепел из трубки и пояснил:
— На его семье висит большой долг. В прошлом году была команда во что бы то ни стало расплатиться с долгами, вот и пришлось ему продать шкаф, кровать, стулья.
— Откуда же столько долгов у хороших работников?
Чаншунь снова грустно улыбнулся, и опять дядя Лю пришел ему на помощь. По его словам, в прошлом году Юэлань из-за опухоли долго не ходила на работу; да и за вызовы врача и лечение в больнице пришлось выложить пятьсот юаней[16]. Раньше семья еще одолела бы такой расход, но последние годы сплошь были неурожайные, и вообще в делах порядка не стало. Нынче приходит приказ всем рыть водохранилище, на другой год велят засыпать его и превратить в пашню; где можно собрать один урожай риса в год, велят сеять дважды и другими отраслями хозяйства заниматься не разрешают. Люди гнут спину целый день, а зарабатывают гроши. Государство и коммуна помогли Юэлань двумястами юаней, но где было взять остальные триста? В бригаде одни бедняки, занять не у кого…
В доме наступило молчание, только старый бригадир вздыхал, качая головой. Поглаживая грубо сработанный табурет и глядя на круглое, как яблоко, лицо Хайяцзы, высовывавшееся из-под рваного одеяла, я чувствовал какую-то тяжесть, все сильнее давившую на меня. Мне и раньше доводилось слышать, что из-за ошибок руководства и бесконечных кампаний «критики и борьбы» крестьянам в этих местах живется все хуже и хуже, но я никак не ожидал, что положение настолько серьезно.
Бригадир говорил еще что-то, но я его не слушал. Не помню, как я ушел из дома Чаншуня, забыв там свою промокшую накидку. Всю ночь я проворочался без сна.
Назавтра я доложил о положении в семье Юэлань на объединенном заседании Отряда и партгруппы большой бригады. Я предложил освободить семью от уплаты штрафа и помочь устроить Хайяцзы в школу. Разгорелись споры. Ян, помощник командира Отряда, произнес длинную речь о том, что большая критика помогает большому подъему производства. Я с трудом дослушал его — что-то все время отвлекало меня. Наконец я понял: меня беспокоит Юэлань. Почему после всего случившегося вчера она казалась такой спокойной? Что бы это могло предвещать?.. Партийный секретарь шепотом сказал мне:
— Ты бы и вправду сходил посмотреть, что там творится. Наши деревенские иной раз такое выкинут… Недавно тоже свекровь с невесткой не поладили, так чуть до смертоубийства не дошло!
Слова его лишь усилили мою тревогу.
Я ушел потихоньку, не дожидаясь конца собрания, и поспешил в бригаду. Не успев еще войти в деревню, я понял: здесь происходит что-то неладное — видно, мои предчувствия оправдались. В доме Чаншуня — ни души; пусто было и в соседних домах… Наконец заметил я кучку людей — они шли по плотине водохранилища к деревне. Среди них я разглядел «босоногого врача»[17] с медицинской сумкой за плечами; он шел, печально понурясь, и что-то говорил своим спутникам.