— Как это? А ты сам?.. — возмущалась Мария-Анна.
— Ты же хорошо знаешь, что я не говорю о людях, — гудел дед. — Но, черт побери, кто не захочет носить сабо, не захочет потом носить и наши бретонские черные шляпы, и ваши чепцы, и кружевные воротники и в конце концов начнет говорить по-французски. Даже дома, с женой и детьми.
Он какое-то время смотрел перед собой обалделыми глазами, как будто неожиданно увидел конец света, гибель Бретани и превращение всех порядочных крестьян в таких же подозрительных типов, как жители городов или рыбачьих портов. Вероятно, он по-настоящему пережил ужасные мгновения, ибо каждую такую тираду заканчивал восклицанием:
— И будут есть рыбу! И вовсе не по настоянию приходского священника, в дни великого поста. А так, добровольно, возможно, даже ежедневно, как они ежедневно ходят в ботинках. И поэтому, поэтому… Анна-Мария, покажи мне свои сабо.
Девочка с трудом снимала их с разбитых ног и смотрела в надежде, что в больших, жилистых руках деда они неожиданно превратятся в нечто такое, что будет достойно всех этих похвал, слепой привязанности именно к такой, а не иной защите от грязи, соленой воды, холода, а также от острых раковин и камней. Но жесткие сабо, набитые на зиму соломой, оставались тем же самым орудием пыток, а когда раздавалось сакраментальное «еще годятся» и Ианн ле Бон отдавал деревянные башмаки, похлопывая их удовлетворенно и гордо, она знала, что не исполнится самая ее заветная мечта: остаться честной бретонкой и в то же время не носить сабо. На остальное Анна-Мария была согласна: спать не на диване, а в деревянном шкафу, носить юбки и лифы из грубой шерсти, а также платки — вместо плащей, так хорошо защищающих от ветра и дождя. Она была даже готова отказаться от даров моря, хотя в Геранде креветки были ее любимым лакомством, но никогда, никогда не сможет смириться с необходимостью носить сабо. Они были твердые, обдирали ноги весной и осенью, стирали лодыжки до крови, а в морозные зимы… Нет, это было невозможно вынести. Ее обмороженные ступни сначала превращались в одну большую рану, потом начинали лопаться пятки, и на них появлялись гноящиеся трещины, наконец до крови стертые пальцы вспухали, покрывались струпьями и становились клейкими от противного гноя. Бывало и так, что эти бедные, распухшие ноги не хотели ее носить даже по комнате, и тогда Мария-Анна втайне от Ианна позволяла внучке не выходить на улицу, не надевать сабо. Но носки из овечьей шерсти были слишком колючими, поэтому надо было перевязывать покалеченные ступни льняными тряпками и уже на них натягивать шерстяные чулки. В такие дни Ианн ле Бон словно ее не видел, будто она была воздухом или оконным стеклом, сквозь которое проходил его взгляд. Он вообще к ней не обращался, даже с мелкими поручениями, которые любил давать всем своим женщинам: жене, Катрин и обеим ее дочерям.
Бабка пыталась лечить эти гноящиеся пальцы и пятки старым испытанным способом: сажала ее на табурет перед лоханью, которую не выливали целые сутки, и заставляла мочить ступни «в себе самой» — так она говорила. Анна-Мария вначале с отвращением опускала ноги в желтую теплую жидкость, но потом научилась ценить это лекарство, которое — выпивая много воды и молока — она производила в достаточном количестве. В этой теплой жидкости содержалось — кроме неприятного запаха — что-то необычное, что смягчало боль, вытягивало гной, затягивало рану новой нежной кожицей. Правда, дед, видя, что она несколько раз в день держит ноги в бадье, ворчал: «Опять?», но и он одобрял этот древний метод лечения ран.
— Эта жидкость лучше йода и перекиси водорода, — нахваливал он. — Ибо за теми хитрыми лекарствами приходится ходить далеко к аптекарю и по пути можно умереть от потери крови, если покалечишься топором, а «это» всегда имеется «под рукой».
— На следующий год, когда она пойдет в школу, с ее пятками будет еще хуже, — вздыхала бабка.
— Школа, школа! — ворчал Ианн. — Ближе всего в Пулигане, но это школа «красных», она не для внучки Ианна ле Бон. Она будет ходить, как все дочери «белых», к монахиням.
— Но ведь монастырь высоко на горе, под самыми стенами Геранда! — напомнила бабка. — Он гораздо дальше, чем порт.
— И дальше от этих лентяев — рыбаков, которые вместо того, чтобы работать, качаются на волнах, — упорствовал дед. — Кто видел, чтобы порядочную девушку каждый день посылали в рыбачий порт? В эту дьявольскую республиканскую школу, в которой детей наказывают даже за разговоры друг с другом по-человечески, по-бретонски. Малышка на этом официальном языке говорит лучше, чем на нашем. Монахини по крайней мере научат ее тому, чему нужно, не будут наказывать за язык предков и еще обеспечат благосклонность викария из Вириака. Ты что, забыла? Когда Катрин ходила в монастырскую школу, ей всегда было обеспечено место на передних скамьях в нашем костеле, а Франсуа сидел вместе с безбожниками где-то далеко, у самой входной двери.
— Это было несправедливо, — вмешалась Катрин. — Если в округе нет монастырской школы для мальчиков, их нельзя проклинать и наказывать за то, что они ходят в городскую светскую школу. Священник должен был знать, что Франсуа тоже ле Бон. «Белый», как я, а не «красный», как сыновья этого рыбацкого сброда.
— Он его не проклинал, — поправила бабка, — а предостерегал от адского огня, от того, чтобы видеть золото там, где звенит медь. А так далеко от алтаря он сидел не потому, что грешил в «школе Дьявола», а для назидания и предостережения родителям: вот, смотрите, какую жалкую судьбу вы готовите своему сыну. Не здесь, на земле, где людям, живущим в городе, нужно знать французский, а на том свете, где бог слушает советы святой Анны Орейской и назначает места в небе только «белым» бретонцам, отворачивая от «красных» разгневанное лицо. А поскольку Анна Орейская представляет ему все эти дела на настоящем бретонском наречии, создатель слушает ее внимательно, так же как бретонские песни, которые поют ангельские хоры. Так говорил покойный приходский священник, человек ученый, не то что нынешний викарий. И он хорошо знал, что может Анна Орейская, а что — республика.
— Но это из-за него взбесился тогда Франсуа, — фыркнула Катрин. — После военной службы он не вернулся на ферму, и мы вкалывали за него — я и ни в чем не повинный Пьер.
— А что, у твоего Пьера был свой дом, чтобы тебя отсюда забрать? — спрашивал дед.
В такие минуты Анна-Мария инстинктивно склонялась над своей лоханкой — ибо была уверена, что сейчас раздадутся раскаты грома. И действительно, старый Ианн начинал стучать кулаком по столу и кричать так громко, что его было слышно во дворе, в конюшне и в хлеву.
— Это ты вкалываешь? Ты вкалываешь со своим мужем? А у кого бесплатная крыша над головой и кто никогда не помогает матери, которая готовит для всех: для людей и скота? Кто ест мой хлеб и не может одеть и прокормить троих детей? Девчонок, которые растут так, что им только и подавай новые сабо, и этого бездельника Поля, который приносит из «школы Дьявола» французские ругательства и песни? «Ça ira! Ça ira!»[2], «Allons, enfants de la patrie…»[3]. Какая patrie? Он должен уже понимать, что ему там только морочат голову, ибо у сына древних кельтских родов ле Бон и ле Рез лишь одна родина — Бретань. Страна камней, лугов и океана. И если он это будет чувствовать, помнить, а ты перестанешь болтать о своей самоотверженности и тяжелом труде, твой сын Поль получит наследство после меня. Ты понимаешь, что это значит? Быть хозяином фермы после Ианна ле Бон? Быть потомком кельтов. Откуда? Из Арморика!
Анна-Мария знала, что «armor» на бретонском диалекте значит «каменистая береговая полоса», что это название свидетельствует о неразрывной связи земли, исхлестанной ветрами, с безграничным океаном за гранитными скалами. И она понимала, что, хоть она и сидит в тесной комнате, опустив ноги в вонючую лохань, все равно она значительно лучше всех детей «красных», дочерей аптекаря или нотариуса, лучше собственного отца, сбежавшего с фермы, и матери, родившейся в городе. Лучше, потому что тебя считает настоящей бретонкой Ианн ле Бон, а когда-нибудь, после долгой жизни, святая Анна Орейская поставит тебя в первом ряду поющих ангелов или еще выше, среди мучениц за веру, раз ты соглашалась калечить ступни, лишь бы угодить своей покровительнице и всем бретонским святым, которые на земле также носили сабо. Ведь ты внучка потомка кельтов, то есть человек более счастливый, чем все эти бедные жители Марселя, Нанта и даже Парижа, которые вокруг себя на улицах, в магазинах и даже в собственных домах слышат один только французский язык.