Мой усик, ах, мой усик…
Мой взгляд, и прядь, и носик,
И шарм, и страх, и мина,
И смех — да, это я.
Все было правдой в этой песенке Семполинского, кроме слов о страхе. Ибо Гитлера, прервавшего переговоры, решившегося на борьбу с Польшей и Западом, можно было обвинять в безумии, в высокомерии, в ошибочной оценке ситуации — но только не в страхе. Он несся навстречу своему предназначению так же, как мчался из Константина по мере своих сил поезд узкоколейки, постукивая, пыхтя, выпуская из трубы дым и рассыпая золотые искры по сжатым уже полям ржи. Он мчался бесстрашно, совершенно не сознавая того, что в ближайшем будущем ждет этих парней, лучших из лучших, — уже упомянутых в объявлении, удивительно похожем на траурное, — и бывшую жительницу армориканского побережья, того самого, до которого дошли наконец после долгих странствий кельты, разрисовавшие стены своих хат полосами. Белыми и красными. Красными, как священный языческий огонь. А может, как пролитая кровь?
Пани Рената приняла их с кислой миной: ведь кто-то должен был заплатить за все, что раздражало ее целый день и довело до истерики после возвращения в опустевшую квартиру. Она твердила, что может рассчитывать лишь на чужих людей, на добрейшую Лео и даже на сына пани Амброс Мартина, который весь вечер старался найти для нее какой-нибудь автомобиль. Успокоившись после того, как ее пообещали утром отвезти в «Мальву», она в конце концов разрешила попросить у себя прощения. А когда поздним вечером, почти в полночь, зашел узнать о ее здоровье Павел, пани Рената решилась даже угостить всех черной настойкой доктора. Майор был полон плохих предчувствий.
— Это правда, действительно никто не подвел, явились, кажется, все: и с повестками, и пенсионеры, вызванные Стажинским для того, чтобы заменить в городском управлении мобилизованных. Но я не верю в одновременное начало военных действий на польском и французском фронтах. К тому же мне не нравится, что крейсер «Шлезвиг-Гольштейн» зашел в Гданьский залив и уже шесть дней торчит на рейде, напротив Вестерплятте.
— Но ведь, как писала пресса, это должен быть визит вежливости учебного судна? — удивился дядя Стефан.
— Ох! — простонал Павел. — Эта плавающая школа немецких моряков наверняка оснащена современным оружием. И прислана для того, чтобы повлиять на решение наших государственных мужей.
— Войны могло бы и не быть, — вмешалась пани Рената, — если бы мы пошли на некоторые уступки и первыми не сказали Гитлеру «нет».
— Уступки? Какие? — разозлился Павел. — Впрочем, конечно, Варшава могла бы не стать ареной боя, героиней неравной борьбы. И кто знает — может быть, даже трагедии. Как Вена и Прага. Но разве, сказав «да», она была бы собой?
— Я думаю, — упрямилась пани Рената, — будь она более благоразумной, более спокойной, возможно, все же…
— Тогда, — прервал ее Павел, — она не была бы уже нашей вспыльчивой, страстной, воинственной Варшавой.
Наступило долгое молчание Пани Рената опустила глаза, Анна удивленно смотрела на Павла, который наконец показал свой истинный характер, и на Стефана Корвина, выстукивающего на крышке стола какую-то мелодию. Ей показалось, что его нервные пальцы выстукивают недавно услышанную песню о войне «Что же ты за пани, что же ты за пани», — вдруг загудело у нее в ушах. Тишину прервал Павел, он встал и выпрямился, словно по стойке «смирно».
— Давайте лучше оставим Варшаве все, что варшавское, — ее характер, темперамент, поразительную волю к жизни. Разрешите удалиться, тетя. До завтра.
И вышел прежде, чем пани Рената успела сказать ему, что ее завтра не будет на Хожей. Анне в этот момент в голову пришла нелепая мысль: ведь завтра уже не будет, так как часы показывали несколько минут после полуночи, значит, только что кончилось «сегодня» и тем самым закончился август.
Август 1972.
Она защелкнула замок папки, полной фотографий, старых заметок, писем, и наклонилась, чтобы поднять открытку, которая упала со стола и лежала на ковре.
Это была одна из почтовых карточек, которые она высылала маршальше в тридцать седьмом году с Гельской косы, где они с Адамом проводили у моря свой медовый месяц: на бескрайний белый пляж катился черный, высокий, вспухший от воды вал, огромная волна, идущая вслед за небольшой, превратившейся при ударе о сушу в фонтан брызг, в пену.
Надвигающийся шторм… Небо, закрытое тучами, и пенистые гривы волн, бешено обрушивающиеся на низкий, беззащитный берег. Предвидение того, что должно было прийти, что должно было случиться два года спустя, в сентябре.
Словно влекомая невидимой силой, подталкиваемая ветром, который тогда безумствовал на Балтике, Анна подошла к проигрывателю, и неожиданно…
Колокол бил. Он будил спящих, звал на помощь к тем, кого захватили внезапный вихрь и шторм. Не было слышно ни криков потерпевших кораблекрушение, заливаемых крутыми валами воды, ни топота ног, бегущих в направлении берега. Ничего. Никаких призывов, жалоб и возгласов отчаяния, словно во всем этом кошмаре существовало только одно: ожесточенная, неумолимая борьба океана со скалистым побережьем. Словно единственной музыкой, достойной увековечения недолгой победы стихии, был вой вихря, шум волн, взлетающих фонтанами пены и туманом водяной пыли, треск ломающихся лодок, хруст гальки, шелест песка, летящего вниз, в пропасть, в могилу. И стон. Стон раздираемой, растерзанной земли.
Колокол бил.
КНИГА ВТОРАЯ
Перевод Л. ВАСИЛЬЕВА
Редактор К. СТАРОСЕЛЬСКАЯ
Покажите мне город другой такой,
Полный вечных пороков, забавных достоинств,
Дум возвышенных полный и низких порой…
Покажите другое такое чудо,
Город с такой необычной судьбой,
Независимый, гордый, довольный собой.
А я думал еще: как бежать мне отсюда?
[25] Ежи Либерт «Песня Варшаве»
I
Первого сентября Варшаву разбудил грохот бомб. Анна вначале подумала, что это обычная учебная тревога, какие не раз бывали в последнюю неделю, и снова придется изображать, будто спускаешься вниз, в бомбоубежище. Но в эту минуту резко, пронзительно завыла сирена. Анна соскочила с кровати и, накинув на плечи шаль, вышла на балкон.
На улице творилось что-то невероятное. Быстро пустели тротуары, последние прохожие прятались в подворотни, извозчики торопливо съезжали на обочину мостовой, слезали с облучков и распрягали лошадей. На Маршалковской, всегда такой шумной и оживленной, умолкли трамвайные звонки, город затих, вслушиваясь в далекие глухие отголоски взрывов и совсем близкий отчаянный крик сирены. Значит, так предупреждала об опасности жителей своего города страж-хранительница с набережной Вислы — длинноволосая девушка, замахнувшаяся мечом на самолеты врага?
Анна вернулась в комнату и склонилась над черным ящиком радиоприемника. В передачу вклинивались какие-то непонятные перечисления цифр, мешая слушать сообщение президента о нападении Германии. За окном выла сирена, а бесстрастный, равнодушный голос скандировал:
— Внимание! Внимание! Самолет! Ноль — два — пятнадцать! Запятая, три. Приближается… Пролетел. В Варшаве объявлена воздушная тревога!
Они не стали спускаться в подвал, и Леонтина вскоре подала завтрак, попутно пересказав все слухи, которые узнала от пани Амброс: что самолеты сбрасывают не только бомбы, но и отравленные конфеты и шоколад, что поднимать валяющиеся на тротуарах мелкие предметы опасно, так как все они пропитаны ядовитым составом. Еще не успели допить кофе, а пани Ренате уже все вокруг стало казаться подозрительным. Она велела дверь постоянно держать на цепочке, а собирающуюся уходить Анну предупредила, что та может в любом месте наткнуться на диверсантов из «пятой колонны».