— Так зачем ей секретарша? — удивилась Анна-Мария, для которой окруженная садом пригородная вилла начала вырастать до размеров бывшего баронства Геранд — со старым замком, соляными озерами и песчаными дюнами.
— Ох, для того, чтобы постоянно кого-то иметь возле себя, на кого можно покрикивать, посылать туда, сюда. Кроме того… Об этом не принято говорить, но из-за того, что буня страдает бессонницей, она ведет странный образ жизни. Спит два раза в сутки — сразу же после обеда и с часу до четырех ночи.
— Это значит, что она полдня спит?
— Прабабка? Но она — как сама объясняет — после обеда ложится только вздремнуть. Самое большее на час, а потом идет гулять, музицирует на рояле, принимает гостей и играет в карты.
— Святая Анна Орейская! А что она делает после четырех часов ночи?
— Лежа в кровати, пишет мемуары. Потом одевается, в пять пьет очень крепкий чай и два часа разбирает свою корреспонденцию, а затем эта бедная секретарша Крулёва читает ей газеты…
— Ты с ума сошла? Ведь Крулёва — это по-польски, кажется, королева?
Эльжбета шаловливо прищурила глаза.
— Фамилия ее мужа Круль[7]. А у нас, как ты знаешь, меняются окончания фамилий в зависимости от пола. Поэтому, хотя папа tout court носит фамилию Корвин, я называюсь Корвинувна, а мама — Корвинова.
— Потрясающе! И вам не мешает, что у каждого в паспорте немного измененная фамилия?
— Буня утверждает, что фантазии полякам не занимать: у пана Домбровы жена Домбровина, у Ожешко — Ожешкова, но уже у Ковальского — Ковальская. Именно поэтому прабабка может пользоваться услугами только Крулёвой, посылать ее за лаком для ногтей и губной помадой. Не смотри так на меня. Это нормальная вещь. Буня вовсе не седая и все еще красит губы. Говорит, что это ей необходимо, так как они трескаются. На второй завтрак, который она ест вместе со всеми около восьми, прабабка спускается полностью одетая, благоухающая пудрой и одеколоном. Я никогда еще не видела ее в халате.
— Спускается? Не хочешь ли ты сказать, что в таком возрасте она живет не на первом этаже, а выше? — не поверила Анна-Мария.
— Ну конечно! Лестница удобная и не очень высокая. Она утверждает, что даже слишком низкая. Но поскольку она по крайней мере несколько раз в день поднимается к себе наверх, у нее теперь крепкие ноги и тренированное сердце.
— Не скатывается же она по перилам? — вырвалось у Анны-Марии, которой неожиданно вспомнились ее собственные проделки на деревянной лестнице в Геранде.
Эльжбета засмеялась в свойственной ей манере. Громко, серебристо.
— Уже восемь лет, как нет. Но именно она, когда я была еще маленькой, съехала первой передо мной. Чтобы показать, как это делается, а заодно и предостеречь. Потому что когда-то она упала на предпоследнюю ступеньку и сломала запястье на правой руке.
— И что? — продолжала расспрашивать Анна.
— Ничего. Сказала, что ее любимый венецианский браслет, который раньше слетал от каждого резкого движения, после снятия гипса не слетает. Это, видимо, лучший способ для утолщения кости. Тогда мой отец подарил ей пишущую машинку. И она несколько месяцев выстукивала одним пальцем здоровой руки очень длинные письма.
— А Крулёва не могла ей помочь?
— Она не умеет печатать на машинке. А кроме того, ставить свою подпись на письме, написанном секретаршей, — это свидетельствовало бы о ее беспомощности, пусть даже временной. Выстукивание же длинных ответов… Сама понимаешь. Это было доказательством и силы характера, и физической подготовки, и гордости.
— Ты сама придумала эту сказку, — решительно заявила Анна-Мария. — И рассказываешь, чтобы меня удивить.
— Ох! Это не я, а она тебя удивит, вот увидишь. Я сама слышала это из ее уст, когда после возвращения из Пулигана жаловалась на ободранные о скалы колени. Буня осмотрела все ранки и царапины, дала какую-то целебную мазь из трав, но, похоже, совсем мне не сочувствовала. Я помню, что она сказала: «Слишком мало. Решительно мало гордости и силы характера. Кроме врача и матери, ну, скажем, в твоем случае еще и мадемуазель Кристин, ты никому не должна говорить о том, что у тебя болит. Так ведут себя только простолюдины. А кроме того, никогда не известно, стоит ли жаловаться. У меня, например, перед падением с лестницы что-то было не в порядке с коленом. Окостенело оно или село, как после частой стирки. Представь себе, рыбка, я услышала треск — в руке и в колене. Первый оказался неопасным, а второй спасительным: закостеневший хрящик лопнул — и смотри, я могу теперь коснуться пяткой бедра. Ну, не совсем, но почти».
Мысленно Анна-Мария представила себе прабабку, машущую выздоровевшей ногой, и сравнила ее со старой бретонкой, которая выбегала с непокрытой головой под дождь и ветер, а потом сразу же надевала чепец на мокрые волосы, чтобы не чувствовать себя «лысой» и не быть ниже Ианна ле Бон. Девочка спросила:
— Она тоже упрямая?
— Как тысяча чертей. Но почему ты сказала «тоже»?
— Потому что такие люди встречаются и у нас в Арморике. Они предпочитают умереть, чем признаться в слабости, в недомогании, в поражении… Я… Я не была по-настоящему ихняя, «с материка», как говорила Катрин, ведь я часто жаловалась на холод, на сабо, которые калечат ноги, на то, что их обморозила…
— Ты только не говори об этом прабабке. А то она еще пожалеет, что по ее совету тебя оставили у нас подольше.
— Твоя мать так считается с ее мнением?
— Дело не в этом. Вероятно, буня и Адам нужны маме, чтобы она чувствовала себя молодой. Рядом с ней — она должна быть здоровой и сильной. Рядом с ним — она хочет этого.
— А Крулёва? Она терпит все эти причуды? И постоянно недосыпает?
— Крулёва? Крулёва утверждает, что, не будь маршальши, она чувствовала бы себя совсем старой женщиной.
— Почему вы так странно называете прабабку — маршальша? Это по фамилии ее мужа?
— Нет, нет! Ее муж, Эразм Корвин, был в конце прошлого века маршалом — предводителем дворянства в какой-то губернии на окраине Королевства Польского. И этот титул прабабка очень ценит, поскольку она, пожалуй, осталась последней маршальшей в теперешней Польше, — смеялась Эльжбета.
— Ты говоришь, что Крулёва, если б не прабабка, чувствовала бы себя совсем старой. Сколько же ей лет?
— Наверное, шестьдесят с хвостиком, — услышала она в ответ.
— Но ведь… Крулёва, значит, старая. Очень старая! — не переставала удивляться Анна-Мария.
Эльжбета наклонила голову и с интересом посмотрела на подругу.
— Что же ты в таком случае скажешь о прабабке? Несколько лет назад мы праздновали ее семидесятипятилетие.
Самым старым человеком на бретонском побережье был для Анны-Марии ее дед, Ианн ле Бон. Совершенно седой, обросший щетиной, как камень мхом. Но даже ему еще не пошел восьмой десяток. Быть старше его и в то же время моложе? Это казалось непонятным.
— Святая Анна Орейская! — пробормотала она. — Похоже, что твоя прабабка такая же старая, как стены Геранда?
Первый раз в жизни, и как потом оказалось — не последний, Анна-Мария почувствовала себя побежденной легендарной прабабкой семейства Корвинов.
В Варшаве Анна-Мария впервые столкнулась с театром и с книгой. В оперу они поехали втроем с Кристин, потому что пани Корвин в тот день жаловалась на сильную боль в горле. Болезнь любого члена семейства ле Бон на ферме была божьим наказанием. Из-за этого другим приходилось работать за двоих; а если недомогала Мария-Анна — что случалось крайне редко, — то вся семья лишалась великолепных блинчиков, ибо Катрин не унаследовала кулинарных способностей своей матери. Болезнь Ианна, чаще всего это был приступ подагры, вызывала отчаяние Пьера ле Рез — он умел лишь выполнять распоряжения тестя. Каждый обитатель фермы, двуногий или четвероногий, тосковал по грубоватым покрикиваниям деда и бабки ле Бон и по их приносящим пользу, надежным рукам. А между тем больное горло пани Корвин обрадовало и ее дочерей, и мадемуазель, и саму Анну-Марию. Здание оперы ошеломило ее своим великолепием, музыка и пение заставили задуматься над тем, что дети «красных» не так уже глупы, раз убегают в Париж, где тоже есть оперный театр и можно, возвращаясь домой, напевать запомнившиеся арии. Правда, тетка заявила, что она фальшивит, но святая Анна Орейская! Ведь Анна-Мария впервые услышала «Богему» и имела право не только фальшивить, но и перед тем, как снять бархатное платьице, одолженное ей Эльжбетой, признаться себе в том, что день был совершенно необыкновенным.