Адриан не проронил ни слова. Он почувствовал, что на несколько секунд разлюбил Стеллу; с ее стороны было жестоко требовать от него сказать то, что она и так знала все это время. Стелла еще раз высморкалась, прежде чем откровенно призналась в самом ужасном, что он когда-либо слышал.
— Мне жаль, — сказала она. — Но я влюблена в Дато. А он в меня.
Казалось, кто-то схватил его за горло и душил, что-то тяжелое упало сверху, еще более холодное, чем самый холодный холод, — это было то, чего он боялся больше всего на свете. Это были удары со всех сторон и по всему телу, от этого можно было умереть и сойти с ума, он будто оказался голым перед классом, у него разом заболело все, что могло болеть. Это было падение с самой высокой смотровой площадки в мире, с высоты четырехсот семидесяти четырех метров, это была последняя секунда его жизни.
Адриан зажмурился покрепче и почувствовал, как сжалось его сердце, он попытался отключить и слух, но ничего не получилось — проклятие, и кто такое придумал: уши, которые нельзя отключать по желанию?!
— И я хочу, — продолжала Стелла, — поговорить наконец о Дато. Я хочу рассказать тебе о нем и чтобы ты выслушал меня, а не устраивал сразу истерику, я хочу рассказать тебе, что…
Закрыть уши.
Сделать лицо маленьким, как изюминка, закрыть все, чтобы не слышать ее.
— …что он может петь, я хочу, черт побери, рассказать тебе это, что он постоянно поет для меня песни из Сванетии, они все такие красивые и такие печальные, а ведь он вообще не знает Сванетию, так как родился в Германии и…
«Прекрати, Стелла», — взмолился про себя Адриан и снова открыл глаза; однако казалось, Стелла никак не могла остановиться — да и зачем, если она уже вошла в раж?
— …и я люблю всю эту семью и прошу тебя тоже полюбить их, я еще никогда не испытывала ничего подобного, и ты должен это понять, пожалуйста, пойми наконец и скажи хоть что-нибудь — я вообще не знаю, что и подумать!
По щекам Стеллы текли слезы, она судорожно сжимала носовой платок — точно так же, как когда-то это делала мать Адриана. И он не мог выразить словами, как же сильно ненавидел и всегда будет ненавидеть эти скомканные носовые платки. Вероятно, его лицо было сейчас таким же скомканным и годилось только для того, чтобы его выбросили. Но Стелла еще не закончила:
— Помнишь, как мы тогда позвонили в их дверь? Уже тогда Дато знал о моем существовании, он меня уже видел и…
Стало тихо, темно и почти не было воздуха.
Кругом было черным-черно.
И так тихо.
В конце концов оказалось, что исчезнуть совсем нетрудно — достаточно просто с головой накрыться одеялом; и вот он лежал, зажав уши и съежившись в позе эмбриона, — крошечное тельце, маленький удобный шарик, о котором мечтала его мать. Свободен, наконец-то он свободен!
Лежать бы так вечно.
Вечно быть свободным, исчезнуть в темноте, в тишине; возможно, в то время он даже заснул, а возможно, и нет — какая разница? Важно было только одно: когда Адриан высунул голову из своего убежища, Стелла ушла. При виде пустой комнаты он закашлялся и внезапно подумал: «Это произошло не потому, что он оказался ниже меня ростом.
Это произошло потому, что он Дато».
И в этот момент он почувствовал печаль, печаль повсюду: в руках, ногах и в ненужном теперь сердце. Он почувствовал, что окончательно потерял все. Несмотря на это, он ощутил и некоторое облегчение — совсем маленькое, почти невесомое, весом три или четыре грамма, не более. Адриан не знал, как объяснить это чувство, — ведь слова Стеллы совсем не способствовали его появлению.
Он должен был встать с кровати: в течение шести дней он только лежал, не считая кратковременных отлучек в туалет. Шесть дней постельного режима было больше чем достаточно. Кроме того, он захотел есть — он уже и не помнил, когда в последний раз у него возникало это желание: попробовать что-нибудь на вкус, пожевать и проглотить. Адриан с трудом приподнялся в постели и с третьей попытки встал, чтобы на онемевших ногах проковылять из своей комнаты по коридору на кухню.
Его большое тело.
Оно так устало.
Адриан шел, держась рукой за стену, пока наконец не прислонился к дверце холодильника и не перевел дух. Он был один, предоставлен самому себе. Он повернулся, отступил на шаг назад, открыл холодильник и выпил молока прямо из пакета: дурная привычка, как у миссис, — самое большое утешение, которое он мог себе представить этой ночью. Однако его грудь была другого мнения: она заныла, когда ощутила холод, и, похоже, вообще не почувствовала никакого облегчения.
Адриан обнаружил в холодильнике тарелку с фрикадельками и начал есть. Он брал одну фрикадельку за другой, жевал и жадно глотал — уже давно еда не казалась ему такой вкусной (разве что в доме Тамар, но это не в счет). Ему хотелось плакать и смеяться одновременно, его глаза наполнились влагой, но он не знал, что это были за слезы — от смеха или от печали или и те и другие. Он пил и ел, и во всем мире существовали только он и свет холодильника; у Адриана возникло чувство, будто что-то стало по-другому — вот только что? И лишь когда он снова закрыл дверцу холодильника и устало прислонился к ней лбом, — лишь тогда он услышал, что его родители были дома.
По-видимому, их голоса доносились из гостиной. Пошатываясь, Адриан вышел в коридор и сразу же остановился, чтобы за что-нибудь ухватиться. Странно, что, лежа в постели, он не замечал, как мало сил у него осталось. И это расстроило его, так как ему не хватало движения: все равно — по дому ли или сквозь метель по рыхлому снегу.
И снова.
Голоса.
Дверь гостиной оказалась приоткрытой, и, когда Адриан заглянул в щель, он увидел родителей. Они сидели на диване так близко друг к другу, что Адриану это было почти неприятно; его мать всхлипнула и сказала:
— Но если все-таки да?
Отец погладил большим пальцем правой руки ее щеку и ответил:
— Я не верю в это. Почему-то не могу в это поверить.
— Я тебя умоляю, резко перебила заплаканная мать, — а что еще это могло быть?! И доктор Вендт специально принес нам брошюры! Мы обязаны что-то предпринять! В новом году я позвоню туда.
Отец отодвинулся от нее на несколько сантиметров:
— Послушай, вот что я тебе скажу. Парню не нужно ничего из того, о чем идет речь в этих брошюрах. Ничего — слышишь? Ему не нужен никакой психиатр и никакие гормоны. Может быть, ему необходимо всего лишь наше внимание, чтобы мы не оставляли его одного.
— Для тебя все всегда слишком просто! — набросилась на него мать. — Неужели ты не хочешь понять? Сейчас наш сын мог бы быть мертвым! Это горе осталось бы с нами на всю жизнь.
В этот момент усталый, но абсолютно живой Адриан распахнул дверь, сделал несколько неуверенных шагов и предстал перед ними: он жил, он будет жить — со слишком большой порцией фрикаделек в желудке, с сальными волосами, со свисающими прядями — и без Стеллы; но он будет жить, в этом нет никаких сомнений. Он посмотрел на сидящих перед ним родителей: на свою мать с заплаканным лицом и на своего отца с красными пятнами на щеках — сухими заменителями слез. Они сидели на диване, словно в первом ряду зрительного зала, и ждали его выступления — и вот появился он, Адриан Тайс, четырнадцати лет от ролу, некогда «Метр девяносто», некогда жизнерадостный подросток, и он попытался сделать все, что было в его силах. Он посмотрел в глаза немногочисленной публике, поискал подходящие слова, ничего не нашел, поискал еще и потом промямлил до смешного слабым голосом:
— Я не хотел замерзать! Я не знаю, чего я хотел, понятия не имею. Вот только умирать я не собирался.
И словно он целыми днями готовился именно к этому выходу на сцену, он закончил свое представление отлично исполненным падением прямо на ковер гостиной; сначала все потемнело в глазах, а потом подкосились ноги — он обмяк и рухнул на колени прямо перед испуганным в ночи диваном, сложившись словно детская книжка-раскладушка.
ГЛАВА 18
Адриан смирился с жизнью больного, прикованного к постели. И даже в канун Нового года он просто лежал и смотрел какие-то передачи по телевизору вместе с родителями, которые сидели на ковре перед его кроватью и за весь вечер так и не выпили ни одного глотка шампанского.