— А вот и товарищ Смирнов пожаловал! Милости просим, присаживайтесь.
— Здравствуйте…
— Садитесь, садитесь. Время имеется…
— Время, время, — проворчал летчик. — Два часа раскачиваются, олухи.
Оказывается, кого-то ждали. Из-за поворота вышли двое мужчин и женщина. Один мужчина нес чемодан. Я сразу узнал, Буруна. За ним шли Пшеничный и Катя. Бурун поставил чемодан на песок, смахнул пот и сказал весело:
— Груз доставлен благополучно. С вас бутылка, граждане.
Катя, увидев меня, густо покраснела. Пшеничный помахал рукой, но ничего не сказал. Бурун помог поставить чемодан в кабину.
Наконец мы полетели.
— Осуждаешь?
— Осуждаю.
— Напрасно. Преждевременно.
— Ну, знаешь…
— Подожди. Выслушай. Я попытаюсь обосновать логично, хотя твой дружок Алик отказывает слабому полу в способности логически мыслить.
— А я не желаю выслушивать твои фальшивые обоснования. — Я делал вид, что не слушаю, упорно смотрел в сторону.
— Наскучило, надоело — не то слово. Но смысл примерно такой. Пойми, Смирный, ну что за перспектива. Рано или поздно станем провинциалами, превратимся в тех наивных, чуточку жалких и чуточку смешных людей, которых можно было встретить в универмагах, на Главном проспекте нашего города. Мы станем испуганно озираться, перед тем как пересечь оживленную улицу, наша одежда будет бледным отражением прошлой пятилетки, а потребности ограничатся кинофильмами двухлетней давности. Театры, музеи, концерты, даже телевидение останутся где-то там, в Европе. Мы будем вариться в собственном соку, обзаведемся семьями, пойдут детишки, пеленочки…
— Ты против семьи?
— Вовсе нет. Но сейчас рановато. Сейчас нужно пожить в свое удовольствие, — потом будет поздно.
— И это говорит комсомолка!
— Ты прав. С комсомолом возникнут серьезные осложнения. Иду и на это.
Катя долго еще говорила. Я уже действительно не слушал ее.
— Вижу, тебя не убедила. Понимаю: ты не в состоянии оценивать факт объективно. Наши отношения…
Больше сдерживаться я не мог.
— А Пшеничный… тоже не мог «оценивать факт объективно»?
— Не мог. Но он меня понял…
Я демонстративно отвернулся и молчал до самого приземления. Пилот помог Кате выйти, взял чемодан. Катя стала прощаться с бухгалтером. Я быстро зашагал к зданию аэропорта.
Два дня в городке прошли. Я вместе с бухгалтером выполнял поручения, выписывал счета, отбирал книги. Тот же вертолет доставил нас обратно. Прилетели мы к вечеру, и я пошел в общежитие. Здесь никого не было, я лег на койку, подложил руки под голову и с наслаждением вытянул ноги. Раздеваться мне не хотелось, надо было бы умыться, но и этого не хотелось, вообще ничего не хотелось и на все было наплевать.
Я долго смотрел в потолок, считал трещины на желтых, рассохшихся досках. Трещин было много. Из некоторых сочилась густая, янтарная смола. Когда стало совсем невмоготу, схватил у Левки с тумбочки книгу без обложки. Никак не мог понять, о чем идет речь.
На крыльце затопали, послышались веселые голоса, и в общежитие ввалились ребята. Завидев меня, они остановились, пропустили вперед Левку:
— Внимание! На койку Смирного равняйсь. В честь Смирного смирно! Товарищ виновник торжества! Докладываю. К празднованию вашего дня рождения все приготовлено. Можете следовать к месту торжества, то есть в столовую.
Да ведь сегодня же день моего рождения! Совсем из головы вылетело. А ребята не забыли…
— Подарки складывать на тумбочку. Организованнее, товарищи. Не загромождайте подарками дом. Автомашину мы оставили на улице, а телевизор не купили по вине Москвы — не провели еще к нам линию… Внимание, начинаем поцелуи и объятия. Товарищи, будьте сознательны, проходите по одному. Слева начинай!
Ребята набросились на меня и порядочно помяли.
В столовой возле праздничного стола хлопотала Оля. Левка указывал, кому куда садиться. Оказывается, места были распределены заранее.
— Готовы? — орал Левка. — Генка, открывай шампанское!
— Погодите, погодите, — поднялся Джоев. — Где же речь? Надо обязательно сказать речь.
Джоев говорил речь минут пятнадцать. Я узнал о себе много интересного. Оказывается, я и способный работник и отличный товарищ…
— И пусть у него будет столько горя и неприятностей, столько горя, болезней, сколько капель останется сейчас в этом бокале! Вах!
Мы основательно проголодались, а я, наверное, больше всех.
— Второй тост! Генка, твоя очередь!
— Генка, ну что же ты?
— Не могу. Кружку с вином поднять не могу. Рука отнялась… (Генка отпросился с работы еще днем и до самого вечера крутил мясорубку.) Ребята смеются. Генка берет кружку левой рукой. — Поздравляю с днем рождения. Желаю всего хорошего. А все неприятности — правой в челюсть!
— Да что вы заладили — неприятности, неприятности, — поднялся Джоев. — Какие могут быть у джигита неприятности? Да еще в семнадцать лет. Вах!
— Восемнадцать, — поправил я гордо.
Потом тосты следовали один за другим. Долго говорил Иван Федорович. Женечка играл и то и дело спрашивал:
— Что тебе сыграть, дорогой именинник? Заказывай.
Потом Алик читал свои стихи, Бабетка специально для меня исполнила потрясающий твист. Я размяк и чувствовал себя счастливым.
— Мы здесь все за тебя… — сказал вдруг Алька.
— Спасибо, Алька. Все в порядке.
Ко мне подсел Пшеничный. Он сегодня на себя не похож. Грустный. Хотя и сумел «оценить факт объективно».
— Что, парень, невесело?
— Да уж чего…
Пшеничный быстро налил полстакана водки, выпил, налил еще.
— В общем мы с тобой оба пострадавшие. Оба…
Я не ответил.
— Слушай, Смирный. Ты должен меня выслушать. Обязательно должен. Не хочу я больше молчать.
Пшеничный говорил быстро-быстро, словно опасаясь, что я его перебью.
— Тогда в заимку ездили. Помнишь? В капкан ты попал. Так вот… Я тогда… тогда не сразу в заимку пошел. Ну когда тебя в тайге оставил.
— Ведь я же сам тебя послал! Ты меня не оставил!
— Выслушай… Я нарочно медлил. Ходил возле заимки очень долго, даже костер жег, грелся…
— Ты заблудился?
— Да нет же! Господи, неужели не понимаешь… Я не хотел, чтобы тебя спасли…
— Что-о!
— Да, не хотел. Катя для меня значила так много… так много… И я…
Потом все наши пошли меня провожать.
По дороге пели, Женечка наигрывал на гитаре. В общежитии я вынул из чемодана фотографию нашего класса и долго ее рассматривал. Немного времени прошло, а мы изменились, здорово изменились. Потом я смотрел на Катю.
Утром в столовой подошел ко мне Пшеничный.
— Слушай, Смирный! Я, кажется, вчера чепуху какую-то молол? Опьянел, понимаешь, здорово…
— Не помню…
В глазах Пшеничного мелькнула тревога. А мне действительно теперь было наплевать, тем более на него…
Вечером я пришел в школу, взял из шкафа лист ватмана и сел делать газету. Долго пришлось колдовать над акварельными красками, красок не хватало. Потом работа заладилась, и я даже не услышал, как появился Иван Федорович.
— А, художник! Ты мне нужен…
— Еще какое-нибудь задание? — спросил я, проклиная себя за неспособность вовремя отказаться. Будет теперь И. Ф. меня эксплуатировать.
— Задание? Нет! Ты лучше скажи мне — говорил с тобой Пшеничный?
— Пшеничный?! — растерялся я. — Да… но…
— Так. Значит, хватило мужества. И как ты к этому… сообщению отнесся?
— Значит, вы все знали?
— Знал… Так что ты намерен предпринять? Ведь это преступление!
— Какой из Пшеничного преступник… Ну его к черту, Иван Федорович.
И. Ф. пристально поглядел на меня, долго молча меня рассматривал, но ничего не сказал…
Сегодня, в воскресенье, я пришел к дальнему пруду.
Ветер. Камыши кивают бархатными коричневыми головками. Лягушки молчат, зато головастиков в пруду тьма. Кишат. Подошел Борода со своим штатом — Севой и Иришкой. Приветливо поздоровался.
— Очень рад видеть. А мы, знаете, решили понаблюдать. Коллега (кивок в сторону Севы) утверждает, что черные плавунцы наносят нашему хозяйству ущерб. Мальков поедают, да и молодняк тоже.