— Что? Она же больная, — буркнул дед.
Отец был все еще крепкий мужик, ростом с Олави, старость его не согнула. Олави внимательно посмотрел на него, точно в душу хотел заглянуть, но ему показалось, что старик его даже не замечает.
5
На следующий день Олави отвез приходскому врачу все бумаги матери.
— Медсестра на днях заедет к вам, а бумаги эти пока останутся у меня, хорошо?
— Да, спасибо, — ответил Олави.
Выйдя из церкви, Олави решил навестить могилу Тайсто. На кладбище ветеранов войны удобряли цветы и деревья — белоснежные пенные брызги кружили в воздухе, как снежинки. Кладбище спускалось с холма вниз и почти доходило до русла пересохшего ручья. На противоположном берегу дыбились краны и возвышались дома: строился новый микрорайон. Вдали от города.
Над могилой Тайсто подвесили душ для поливки — вода лилась на землю как из водосточной трубы. Могила эта была пуста, ведь Тайсто погиб в горах и тело его так и не смогли отыскать. «Горы здесь ни при чем, они, конечно, в его гибели не виноваты», — подумал Олави.
Утром к дому подъехала красная машина муниципалитета, из которой вышла незнакомая женщина. Медсестра. Она была в обычном платье, без халата.
— Ого! Какая вы у меня бодренькая! — громким, жизнерадостным голосом произнесла она. — Если бы все раковые больные так весело улыбались, в мире бы развеялся еще один миф — о непобедимости страха смерти.
Сказала и тут же осеклась, поняв свою ошибку: лицо Ирмы исказилось от ужаса и застыло.
— Эта комната, безусловно, непригодна для лежачей больной, безапелляционно заявила медсестра.
Она зашла в соседнюю комнату. Дед, как всегда, дремал в кресле-качалке, рядом на подлокотнике лежала прокуренная трубка. В комнате было не прибрано, половик сбился на сторону, вокруг кресла на полу — горки пепла.
— Вот это уже другое дело, здесь гораздо просторней, лучше перевести больную сюда, предварительно проветрив помещение, — посоветовала медсестра и понимающе улыбнулась. — Ох уж эти мне курильщики, известное дело!
Она дала несколько советов по уходу за больной, обещала в следующий раз привезти обезболивающие лекарства и на прощанье добавила:
— Бодритесь и еще раз бодритесь — это лучшее лекарство.
— У меня грудь болит, одеяло слишком тяжелое, — пожаловалась мать.
Матери дали новое одеяло, такое легкое и пушистое, что оно почти ничего не весило, а если его сжать в руке, можно было ощутить сквозь него свои пальцы.
— Что нужно было этой женщине? — недовольно спросила мать.
— Она приехала посмотреть вас, это медсестра.
— Какой это врач?! Она же ничего не понимает! А что за туфли на ней, срам да и только.
— Туфли? Я и не заметила, — задумалась Ирма и тут же вспомнила. — Ах да, действительно, коричневые мужские ботинки со шнуровкой.
Последние дни в этой жизни мать думала и говорила в основном о будничном, незначительном, мелком, она постоянно срывалась и будто выискивала, на что бы еще обозлиться.
Смерть начала подбираться к ней в октябре, а за последнее время мать ослабела настолько, что не могла вставать, руки еще двигались кое-как, а ноги будто парализовало.
Однажды вечером ей стало совсем плохо, и Ирма пошла звать деда прощаться.
— Мать умирает, — сказала она ему.
Дед вошел в маленькую комнатку и сразу же включил свет, чтобы убедиться, жива она или мертва.
— Больно глазам, — слабо застонала мать. Ирма выключила свет. Дед постоял-постоял в темноте и, недовольно кряхтя, пошел к себе.
— Всю жизнь она нам настроение портила, — ворчал он дорогой. — Вечно ныла и даже под конец не может успокоиться.
Ирма побежала за Олави, он заливал цементом пол в летней кухне. Олави оставил работу, поспешил к дому и, скинув башмаки, в одних носках прошел в комнату.
— Слышал бы ты, что дед сейчас о матери говорил, — ужаснулась Ирма. Хоть бы доброе что напоследок в нем зашевелилось.
— Он всегда был такой, — на ходу бросил Олави.
Дыхание постепенно покидало мать, оно было такое слабое и тихое, что его не сразу можно услышать. И все-таки перемену заметили сразу. Одеяло на покойной будто разгладилось по краям и легло недвижно и прямо. Олави распахнул окно.
Спустя полчаса приехала Пиркко. Все видели, как она торопилась в своей ондатровой шубке и черных высоких сапогах с серебристыми пряжками. На подходе к дому она пару раз махнула рукой. Олави пошел ей навстречу.
— Ты опоздала, сестра, — еле выдавил он.
Пиркко заплакала. Ей уже незачем было спешить, она боялась этого дома, но в конце концов взяла себя в руки и пошла попрощаться с матерью. Она стояла у постели покойной, осиротевшая и беззащитная, точно маленькая девочка. В полумраке, без каблуков, в одних чулках, Пиркко и ростом казалась меньше.
Она вдруг встряхнулась, попросила у Ирмы кое-что из ненужной домашней одежонки, переоделась, обернула голову полотенцем и пошла убирать комнату деда. Там она подошла к старому шкафу, схватилась за угол и изо всех сил толкнула его, так что он очутился на середине комнаты.
— Не надо, оставь, — прибежала Ирма, — я сама потом уберу.
— Нет, это должны делать мы, ее дети. Наш последний долг, — упрямо возразила Пиркко и вдруг добавила: — Теперь мы ничем не можем помочь. А надо же что-то делать. Надо как-то забыться. Я не могу ничего не делать.
Олави поехал в церковь договориться об отпевании. Он прихватил с собой и детей, чтобы они не мешались в доме. Дед сидел на кухне один и смотрел в окно. Лицо его ничего не выражало.
Сочельник
Директору фирмы было лет тридцать, не больше. Он следил за своей внешностью: смачивал лаком черные волосы, чтобы они еще больше блестели, и завивал длинные баки. Для него в подвале отгородили матовым стеклом нечто вроде конторки в четыре квадратных метра. Перед нею за письменным столом сидела секретарша, молоденькая девица лет шестнадцати-семнадцати с неожиданно грубоватым мальчишеским голосом. Со стороны могло показаться, что у нее вроде бы как голос ломается, а на самом деле она просто подражала своим сверстникам мальчишкам, потому что с девушками такого не происходит. И одевалась эта девица довольно странно: либо носила желтую юбку-колокол и туфли на шпильках, либо длинный балахон и тапочки. Смотря по настроению. Она не могла долго усидеть на одном месте, то и дело вскакивала, вертелась и крутилась, всплескивая юбкой и показывая тонкие ножки.
Аренда этого помещения обходилась хозяину в двести двадцать марок за квадратный метр. Довольно дешево и выгодно. Нов подвал на машине никак не въедешь, и ежу понятно. Поэтому рабочим приходилось поднимать товар на своем горбу по лестнице до первого этажа, потом протаскивать через дверь на улицу, что тоже непросто, и наконец нести до машины. Машина была в некотором роде чудом техники, одна из разновидностей автофургона. Как уж хозяину удалось раздобыть такое, уму непостижимо. Мотор в ней находился под сиденьем, а кабина водителя была вынесена далеко вперед. У сидящих в ней появлялось ощущение, будто их выдворили на улицу. Поставить ее на ночь было негде по той же самой причине — в подвал не заедешь. Вот она и торчала всю ночь напролет на улице поблизости от конторы, благо что опасаться за ее сохранность не приходилось. Уже с месяц стояли трескучие морозы, и заводилась она каждое утро с мучениями. Снега еще не было, до самого сочельника так ни разу и не выпал. В газетах писали, что рождество нынче будет бесснежным. И верно, сочельник уж на дворе, а ни одной снежинки.
Машину водил Косонен, молодой парнишка, почти ровесник секретарши. Мелкие фирмы охотнее принимают на работу юнцов: они так рвутся сесть за баранку, что работают на чистом энтузиазме; платят им за работу гроши, одно название — зарплата.
— Ну, поглядим, дадут ли нам премию в честь праздника, сказал Косонен, потирая руки в предвкушении. — Во всех фирмах дают. А в некоторых еще и тринадцатую зарплату выплачивают. Нам-то на это особенно рассчитывать нечего. Застряли наши денежки в сейфе у хозяина, как рукав Лефстрема. Помнишь беднягу? Так и не смогли открыть дверцу, пришлось везти на завод. Вместе их, родненьких, на грузовик и взгромоздили. Лефстрем возлежал на сейфе, с комфортом его отправили. Впрочем, это тебе не рождественская сказка.