— Не знаю.
— И я не знаю. Но очень хочу знать. И узнаю. Откуда ты пришел?
— Из Вихоревки.
— Обратно врешь, как говорят уроженцы здешних мест. Так вот. Я ненадолго выйду. Ты умом пораскинь тут и, пожалуйста, не крутись — спать я хочу. — Офицер надел фуражку, взял трубку, пошел Кехиной, ленивой, пришаркивающей походкой.
«Наверное, к Савелию Федотычу. Его он знает, спрашивать не о чем. Сразу к мордобою перейдет». Володя потянулся глазами к яркому теплому кругу под абажуром — туда бы ему забраться да как следует согреться. На черной корочке толстой тетради, скрытой до того под фуражкой, белела квадратная наклейка, и Володя прочитал написанное удивительно знакомым почерком: «Андрей Инёшинъ. 1920 годъ». Володя с замирающим сердцем догадался: «Это же Кехин дед! Ну, конечно! Такое сходство, и Кехиного отца зовут Юрий Андреевич. Да, да, да!» Володя обрадовался, облегченно вздохнул. Но, мгновение понаслаждавшись этим невероятно удачным стечением обстоятельств, застыдился своей радости: «Ни за что не скажу ему! Получится — на знакомство надеюсь. Ни за что! Пусть лучше… Нет, не лучше, но будь что будет! Только не это: я вашего внука знаю». Вернулся офицер с посвежевшими розовыми скулами: или умылся холодной водой, или чего-то выпил. Он спросил весело, свойски — ну, прямо отец родной:
— Заждался, наверное? Извини, извини, не ты один, к сожалению, — засмеялся, легко сел за стол, набил трубку.
— Так, откуда, говоришь, пришел?
— Из Вихоревки.
— Да-а… Тяжелый ты человек, — офицер помрачнел, принялся вертеть, разглядывать трубку, на чистый лист высыпал махорку, разровнял ее, подвинул в яркий белый круг под абажуром.
— Ты, конечно, понимаешь, что я могу прибегнуть к иным мерам, и ты все равно заговоришь. — Офицер бросил трубку, встал, руки за спину, прошелся перед Володей. — Ты понимаешь, что тебя ждет?
— Ну, бейте, бейте! — Володя выпрямился на табуретке, напрягся, выставил лицо и зажмурился, чувствуя, как от страха и ожидания боли сводит скулы.
— У-у, как ты плохо обо мне думаешь! Сам бы я охотно отменил всякое битье… Но в интересах дела не могу. Итак, в последний раз: зачем ты здесь, откуда ты?
— За блесной пришел, из Вихоревки.
— Что ж. Жаль. — Офицер подошел к двери и, отворив ее, негромко крикнул: — Митин!
Володя уставился на дверь, прохваченный быстрым, пылким страхом: «Уж этот угробит, точно. Сейчас возьмется». У Митина было румяное веселое лицо: розово-глянцевая кожа туго обтягивала широкие скулы, на подглазных крутых костях ее облепили яркие веснушки, толстые губы обметала черная похмельная окалина — тем веселее, белее блестели из-под нее ровные, сильные зубы. Вот такие же безмятежные, крепкие лица будут у тех молодцов, которые остановят когда-то Володю и Кеху у причала.
Офицер сказал:
— Займись, Митин. Но меру знай — очень важно, чтобы он потом говорил.
Митин засмеялся:
— Да я как брата родного. Малость поучу только, — он подмигнул Володьке. — А так ни-ни, жалеть буду. Айда, парень, — он опять засмеялся. — Айда, брат.
Володя не смог подняться с табуретки — не пустила тяжелая, холодная пустота, заполнившая живот. Митин шагнул к нему, подмигивая, улыбаясь, вытирая о штаны руки, для того, видимо, чтобы захват был загребистее, цепче. Пустота в животе резко, быстро заплескалась, и этим внезапным холодным движением причинила Володе такую боль, что он бессильно хакнул открытым ртом, а по вискам засочился, потек густой пот. Митин, уже медленно засучив рукава, со вкусом приготовлялся к своей ночной работе, лишь тогда Володя собрал силы и, заглушая воющий живот, крикнул:
— Вас же никого не будет! Никого! Я знаю! Я с вашим внуком сижу! На одной парте! А вас не будет, не будет!
— Что-о?! — Офицер бочком, суетливым шажком пробрался к столу, неловко обогнул его, бедром зацепив угол, не садясь, схватил трубку и большими щепотями стал набивать ее — махорка просыпалась с мелким крупяным шорохом. — Ах, боже мой! Я чувствовал что-то неладное. И говор твой, и странное волнение. Я подумал — страх, а здесь вон что! — Дым попал ему не в то горло, он, натужно краснея, закашлялся и замахал руками на розового улыбающегося Митина. — Ты выйди — кха-кха — выйди! Позову!
Офицер справился с кашлем, справился с поразившей его новостью насчет Володиного происхождения — спокойно сел, упер в столешню локти, голову захватил ладонями и долго, молча смотрел на Володю. Затем очнулся, потряс головой, встал, негромко спросил:
— Ну, как вы там?
Володя не ответил.
— Впрочем, я не хочу знать. — Он прошелся, взял со стола фуражку, обмахнулся ею — непривычно и жарко было разговаривать с этим странным Зарукиным. — Да, не хочу. Мне неинтересно. Ты понимаешь, Зарукин, мне неинтересно знать, как вы живете, даже как живет мой внук. Я не согласен с вашей жизнью. Я умру, чтобы ее не было. Но, увы, она будет, она есть — вот ты сидишь передо мной.
Офицер опять вернулся за стол, опять взялся было за трубку, но передумал, легонько отбросил ее и, выпрямившись, откинув голову, четко, громко заговорил:
— Ты пойми, Зарукин. Я вижу, знаю, что нас не будет, более того: я знаю, что доживаю последние дни. Да, да, все скверно, нелепо, но я не могу, не имею права перед смертью наплевать на прожитую жизнь. Я ненавижу красных, я убежден, что они погубят Россию, и я должен до последней секунды служить своему убеждению.
— Мой внук — твой приятель, значит, тоже мой враг. Конечно, он в этом не виноват, виновата эта дикая, страшная судьба… Пойми, Зарукин, я не зверь, и сердце у меня есть. В другое время, может быть, я дал бы ему волю и понежил, потешил бы расспросами о внуке. Моя же кровь, мое, черт возьми, будущее. Мне тяжело, Зарукин, очень тяжело. Ты не представляешь, Зарукин, как мучительно знать: твое, кровное, враждебно тебе, ненавистно — скорбь, одна черная скорбь остается в сердце. Но я знаю и другое: пусть память обо мне будет враждебна моему внуку, пусть горчит этим кровавым непониманием, и все же она не будет жалкой, постыдной памятью о человеке, не умевшем умереть. Если мой внук и узнает обо мне, ему не придется краснеть или мучиться за мою честь: он возненавидит меня, молча склонит голову — этот настоящий враг был моим дедом.
«Почему он говорит „если узнает“? Значит, со мной все решено? Значит, я не выживу? Но как же так?! Я хочу выжить, я хочу вернуться! Неужели не ясно: я хочу вернуться и жить по-другому!»
— Я не витийствую, Зарукин. Все это я говорил к тому, чтобы ты понял — мы враги. И потому я поступлю, как враг. Сердечно сожалею, но по-иному не могу.
Офицер подошел к двери и крикнул:
— Митин! Возьми!
Володя, не дожидаясь, встал и пошел, неверно, тяжело переставляя ноги, не усмиряя прозрачного пламени, которым горела легкая, сухая, необычно ясная голова: «Если я не вынесу, не выдержу, мне не вернуться домой. Ни к матери, ни к Насте, ни к Кехе. Ни к кому! Я должен молчать, должен терпеть — иначе нельзя вернуться! Вот, вот, когда я догадался, вот что от меня ускользало! Я так хочу вернуться — я не предам, я вытерплю», — шелестел высохшими губами Володя.
Улыбающийся Митин взял его под руку:
— Пойдем, парень, пойдем. Маленько потолкуем.
В просторной, гулкой комнате их ждал угрюмый, губастый парень, конвоир, ударивший Володю в доме учителя. Шинель его, гимнастерка валялись на полу, у окна, а на нем осталась исподняя грязная рубаха, выпущенная поверх штанов, и с неподходившей лихостью сдвинутая на затылок черная шапка. Рубаха под мышками почернела от свежего пота. Парень стоял рядом со странным топчаном, который в изголовье расширялся, образуя букву Т с непомерно толстой и широкой верхней перекладиной; по бокам свисали длинные сыромятные ремни, в изголовье же и по краям широкой части были приколочены разномерные чурбачки с округлыми углублениями. «Надо отвлечься главное отвлечься, — с сухой, режущей болью в голове думал Володя. — Будто у зубника на приеме. Отвлечься, вспомнить что-нибудь, и не так страшно будет».