— Зачем ты встала, Соня? Ты же очень нездорова, поди, поди в постель!
— Ничего, Сенечка. Хуже не будет. Как я могу лежать? Мне же очень интересно, как он будет издеваться над нами. Сгораю от любопытства.
— Почему издеваться, мама? Трудно, да, поговорить серьезно? В чем вы меня обвиняете? Украл, убил, поджег? А всего-то навсего я хочу быть самостоятельным. Нельзя, да?
— Ты хочешь бить баклуши, повесничать — вот чего ты хочешь!
— Я сказал: пойду работать.
— Кому ты нужен? Нужно что-то уметь, а ты? Твоя работа — ученье, неучем даже мостовую бить не пустят.
— Не кричи на меня! Успею, выучусь. Я жизни хочу учиться, а не «а» плюс «б».
— О боже, какой ты упрямый, грубый мальчишка! Пустой, тупой, поэтому и учиться не хочешь!
— Соня, извини. Одну минуту. Должен сказать, Геннадий, вряд ли ты куда-нибудь устроишься! Ты же невыгодный работник, тебя же обязаны занимать не больше шести часов. Очень неохотно берут таких, я знаю.
— Подожди, Сеня. Дело совсем не в этом. Это же распущенность, жажда легкой жизни. Ему же охота тротуары клешами чистить, а работа — так, чтобы на карманные расходы было. И ни о чем не думать, лишь бы небо коптить. Я наблюдаю, вижу, чего им хочется: приемник на шею, плясать с утра до вечера, пить вино, хулиганить. И он такой же, такой — вот в чем весь ужас!
— Нет, нет! Нет! — кричит Геночка. — Все неправда, вы даже выслушать не хотите. Вам все неинтересно — презираю! Почему только вы правы, почему вы все за меня знаете?!
— Не могу больше, Сеня, не могу! Гена, сынуля, за что ты нас?.. Мы тебе дали жизнь, все дали. У нас же ничего нет, кроме тебя, Гена, ну за что, за что ты так! — Софья Матвеевна вдруг рушится на колени, неторопливо-крупные слезы — по белому лицу, сутулятся, дрожат полные плечи, лунатически что-то ищут в воздухе протянутые руки.
— Мама, не надо! Мама!.. Это нечестно, пожалуйста, встань! Мама, я все равно не могу по-другому!
— Довел, довел, подонок! — исступленно бормочет отец, поднимая Софью Матвеевну. — Тунеядец, бандит! Даже хуже! Мать и для бандита священна. Выкормили, называется, вырастили!
— Не надо вашего дома, вашей еды! Ваших противных сцен! Не хочу-у! — не выдерживает взрослое Геночкино сердце, и он рыдает, рыдает — до икоты, хватает шапку, пальто и — в красный, яростный, соленый туман, на улицу.
А на дворе ранний апрель, неспешное утро, когда уже не темно, но и не светло — сине, дымчато, неясно; оплывшие тонким, пузырчатым ледком сугробы; черные, одиноко-веселые тополя; загустевший воздух с сытою, пахучею силою втискивается в горло и затопляет грудь, превращая ее в необычайный сосуд с прозрачною влагой — в ней трепещет, бьет крылами, плещется неистовое сердце.
Поначалу Геночка не слышит его, вообще ничего не слышит — слезы, бег, внезапные, странные слова: «Прокляну, прокляну!» — невыносимая боль в затылке, в висках, она оседает в душе холодной, мгновенной ясностью. «Ну что же я? Ведь правда, роднее нет! Мама, мамочка, прости, целую. Вы у меня тоже одни!» И здесь же, растворенные в этом клокочущем чувстве вины и раскаяния, его обида, его правота, его уже неутолимая гордыня, вечный грех: я сам, я сам, я есть!
Полдня он провел у щитов с объявлениями — одно предложение заманчивее другого: требуются бойцы в военизированную охрану (форма, общежитие, зарплата, винтовка на плече, ночь, проявленное мужество и — пожалуйста: ценный подарок, орден, известность, смущенные, виноватые лица родителей рядом с ним на всех фотографиях — чуть не просмотрели героя); требуются мужчины в лесную авиацию, в районы Крайнего Севера, их приглашают охотиться, рыбачить, копать землю, валить лес, разводить черно-бурых лисиц, с ними с удовольствием заключат трудовой договор, заплатят подъемные, с радостью помогут перевезти целую семью и чуть ли не задаром построят впоследствии дом. Требуются, требуются, требуются!.. Но везде зловещая оговорка: «Не моложе восемнадцати лет».
Ни в какие ученики Геночка не желает идти: нужно дело, большое или маленькое — не важно, но только пусть это будет самостоятельное дело, сам будет за него отвечать, сам — понимаете? Неужели отец прав, неужели в этом море работы не найдется дела для Геночки?
Вместе с сумерками Геночка отправляется поближе к дому. Чем гуще и тяжелее они, тем настойчивее в нем чувство жалостливой бесприютности.
Тепло и тихо, точно собирается дождь, слышно, как осторожно и ласково шебаршит, оседает снег по яблоневой коре, образует вокруг стволов серые, глянцевые воронки — это отзимовали корни и погнали свежую, теплую кровь, торопясь поскорее растопить снег…
Геночка, сидя в тепляке на нарах, занят тем, что отвечает родителям: сначала матери, потом отцу — они пишут порознь. Управившись с письмами, он не сразу выходит к ребятам: достает из-под матраца черные суконные брюки, обувается в новенькие оранжевые кеды, надевает серую то ли блузу, то ли спортивную куртку — затруднительно определить: она навыпуск, с накладными карманами на груди и по бокам, но в то же время стягивается в талии узким пояском-веревочкой; затем Геночка находит в углу Миши Потапова зеркальце и безопасную бритву, всухую счищает желтый пух со щек и подбородка, тщательно причесывается, подмаслив волосы глицерином, чтобы не падали на уши некрасивыми сосульками, — подобное внимание к туалету проистекает из Геночкиного намерения провести вечер с Лидой.
Она кажется сегодня Геночке еще более привлекательной, наверно, оттого, что стоит под руку с этим приезжим нахальным парнем в джинсах. Как она ему улыбается! Нижняя губка, подрагивая, слабо натягивает кожу на подбородке, от этого он чуть заостряется, светлеет, придавая улыбке нечто смущенное, славное, в ней уже присутствует тайна, секрет, какое-то общение — ну разве можно улыбаться так малознакомому, совершенно неприятному человеку? И даже излишне черные самодельные тени под глазами, излишняя пудра на щеках — Геночка всегда возмущается этим — сегодня кажутся уместными. «Для него накрасилась, для меня так уж перестала», — думает Геночка и решительно направляется к Лиде.
— Пойдем побродим? — Он ухватывает ее руку и почти тащит — быстрее бы разлучить с этим красавчиком!
— Привет! Законный кавалер явился. Пусти! Руку оторвешь. Брюнетик, заступись!
Серега плотнее прижимает локтем другую Лидину руку и хмурится: он все еще зол на Геночку за давешний грубый разговор.
— Разорвете, мальчишечки! Ой, нарасхват!
— Что это значит, Лидия? — спрашивает Геночка. — Почему ты так плохо шутишь?
— Как умею. Да отпусти же, пристал!
— Лидия!.. Пойдем. Я хочу поговорить с тобой.
— При-вет! Ничего не хочу слушать! Наслушалась, устала!
— Но мы же собирались погулять!
— А я рассобиралась. Хочу вот Сережечке природу показать.
— Лидия, хватит. Пошли.
— Отвали! Глухой, что ли?
— Ты пожалеешь… Как тебе не стыдно, Лидия. — Геночка сжимает кулаки, круто поворачивается, уходит, напряженно-прямой!
— Айда, Сережечка! Двинули.
— Хочешь, отважу?
— Его-то? Не смеши. Он же бешеный.
— Видел я таких…
— Попробуй.
Они уходят с поляны узенькой ольховой просекой. Здесь уже почти темно; влажный, прерывистый ветерок из недалекого ельника, высокие кусты дикого укропа нет-нет да окатят росой — беспечально и хорошо Сереге на этом нежданном свидании.
…Отодвигается в памяти, совсем исчезает сейчас Женечка, стоящая на горчичной поляне. Не томят Серегу ее недавние слезы, забыто собственное, внезапно вспыхнувшее волнение при виде их — сейчас он тот, независимо развязный Серега, каким появлялся на танцевальной веранде клуба «Энергетик» или на вечерних прогулках в парке. А Лида кажется Сереге такой же простой в изъявлении чувств и нестрогой в разговоре, как и девушки из тех вечеров.
Она вроде бы зябнет в своей безрукавочке, и он хочет обнять ее.
— Не надо…
— Так ведь как брат сестру.
— Болтай!..
— Ну уж… — Серега скучно улыбается.