Пока Геночке не минуло шестнадцать, в поведении его не было ничего примечательного. И детство и отрочество протекали в такой безликости, что всякий раз, составляя автобиографию или заполняя анкету, Геночка ужасно мучился ровностью своей жизни.
При Геночкином появлении родители его были очень юны, только-только завершили университетский курс и начинали учительствовать: отец повел историю в старших классах, мать — ботанику и зоологию в пятых и шестых, а поэтому они изо всех сил старались согласовать свою практическую деятельность с передовой педагогической теорией.
По ней выходило, что Геночка обязательно должен воспитываться в коллективе. Сначала он находился в круглосуточных яслях, затем в круглосуточном садике с летним выездом на дачу, первые два класса занимался в группе продленного дня, но Софья Матвеевна не удовольствовалась этим («Ни то ни се, ни в школе, ни дома. Ребенку — одно мучение. Очень неудачно, правда, Сеня?») и выхлопотала через районо место в интернате («Нет, нет, нам никакие льготы не нужны. Мы готовы платить любую сумму, лишь бы мальчик не болтался на улице. Вы же знаете, какая у нас в школе нагрузка?»), а летние каникулы Геночка полностью отбывал в пионерском лагере. Столь длительное пребывание на людях ничуть не угнетало Геночку, а, напротив, казалось все более и более привлекательным: веселый, массовый разбой перед сном; тайные прогулки к забору городского стадиона в дни футбольных матчей; сладкий миг законного послеобеденного безделья, когда можно покидать жестку или переброситься в «дурака» самодельными картишками; кисловато-резкий, горячий запах казеинового клея по вторникам и четвергам — можно поучиться переплетному делу; торжественные редкие выезды в театр, когда заблаговременно, примерно за месяц, между классами затевался спор: кому галерка, а кому партер — да мало ли иных прелестей, рассыпанных по общежитийским будням! Притом существовали суббота и воскресенье, когда исключительно ласково настроенные родители закармливали мороженым — только что иней на животе не выступал, задаривали самописками, наборами «Юного конструктора», переводными картинками, толстыми альбомами марок — одним словом, жизнь была хоть куда!
Но после седьмого класса Геночку из интерната забрали опять-таки благодаря решительным суждениям Софьи Матвеевны: «Я думаю, Сеня, последние три года мальчику надо пожить в семье. Во-первых, сейчас у него очень трудный возраст, а во-вторых, надо, чтобы он занимался с максимальной отдачей — пора позаботиться о будущем. Ты же знаешь, нынче в институтах повышенные требования, а дальше будет еще строже». — «Да, Сонечка, да…»
К пятнадцати годам Геночка изрос в нескладного, этакого сплющенно-угловатого отрока: что-то преждевременно созревало в нем, безжалостно опустошая плоть и оставляя лишь крепкие, широкие мослы, обтянутые тонкой кожей. С легкостью можно было представить, что Геночкино туловище — прочная дюймовая доска, к которой прикручены доски поуже и покороче: руки и ноги. От бурного роста возникал избыток тепла, частью уходящий в густой, пылко светящийся румянец, а частью в выпуклые темно-матовые глаза, сообщая им нетерпеливый, неистовый блеск.
С приближением паспортного возраста Геночка с непонятной настойчивостью, надоедая, расспрашивал отца:
— Скажи, ты меня из паспорта вычеркнешь, когда я свой получу?
— Нет, Генка. Придется тебе еще в иждивенцах походить. До восемнадцати.
— Но я ведь уже взрослым буду считаться? Раз гражданином стану?
— Ну, в общем-то, да. Хоть вернее вот как сказать: ты кандидат во взрослые. Ха-ха, Генка! Кандидат в гражданины.
— Как же так, папа? Почему? Раз паспорт — значит гражданин. И на всякое кино пускать будут, и вино, и папиросы без скрипа продадут, и напрокат что хочешь возьму. Ведь так?
— К сожалению, так. Но ты не обольщайся: где денег возьмешь на кино, на вино, на табак? Нигде, даже со скрипом. Запомни, Генка: иждивенец с паспортом или без паспорта — все равно иждивенец. Недаром же существует понятие: совершеннолетие. Понимаешь? Совершились лета! То есть все! Самостоятелен, кончилась опека!
— Нет. Раз паспорт — значит взрослый. Раз с ним меньше запретов — значит, меня не считают малолеткой. Иначе зачем его получать?
И приходит желанный час: узкая, длинная комната в милиции; на синем сукне стопка новеньких книжиц, чуть приоткрывших свежие зеленые листики. Над нею начальник паспортного стола — пожилой капитан; он куда-то торопится, потому что, скороговоркой поздравив новых граждан и пробубнив: «Читайте — завидуйте…», никого не вызывает к столу, а сам обходит комнату, сопровождая книжицы машинальным, вялым рукопожатием.
Геночка нарочно мешкает у дверей, пропускает всех и тогда спрашивает:
— Товарищ капитан, ведь правильно, что гражданин — это значит взрослый?
Капитан, уже натягивающий шинель, вздрагивает, приостанавливает рукава на согнутых локтях.
— Абсолютно правильно. Золотые слова. Теперь спросят — ответишь… абсолютно как взрослый товарищ. Понял?
— Спасибо.
Дома Геночка, выслушав поздравления родителей, делает руки по швам, как-то жалко напрягается нескладным, мосластым телом, глотает и никак не может проглотить воздух:
— Вот что!.. Я теперь буду курить. Все равно курю с шестого класса. Больше я не буду прятаться.
Софья Матвеевна замедленно опускается на стул, у нее часто подрагивают губы.
— Что же, вот так и закуришь? — растерянно, боязливо спрашивает отец.
— Да. — Геночка вытаскивает пачку «Примы», спешит, просыпает сигареты, неловко сгребает их, роняет спички; они густо, оглушительно бренчат.
Отец замахивается, но гневливость вытесняется ужасом перед рукоприкладством, поэтому он лишь легонько смазывает его пальцами по щеке.
Геночка отскакивает:
— Так я и знал! Ты не уважаешь во мне человека, ты думаешь, я — твоя собственность?!
Яростно-плаксивым шепотом распаляет скандал Софья Матвеевна:
— Сеня! Кого мы вырастили?! Сеня! Я сейчас умру, мне не хочется жить! Вон, вон, гадкий, отвратительный — нет, не сын, а бог знает что!
— И уйду, уйду! Думаешь, испугаюсь?! Чуть не по-вашему — и уже не сын, да? Эх вы, эгоисты!
— Сеня, что он говорит? В комоде, там, справа, валидол. Быстрее, Сенечка!
Отец, с неприятно расслабленным подбородком, суетится, машет на Геночку, трясет головой, еле успевая подхватить тяжело клонящуюся со стула Софью Матвеевну. Геночка наконец на кухне закуривает и торопливо курит в форточку. Приходит отец с несчастным чуть не плачущим лицом.
— Что ты наделал! Мама слегла. Брось, немедленно брось курить!
— Папа, я еще не успел сказать… Я перехожу в вечернюю школу. Буду работать.
Отец уже не может нервничать — и так сегодня изрядно поволновался.
— Оставь. Кошмар за кошмаром! Поговорим завтра. Да. Уж никак не думал, что в тебе столько черствости и какой-то бандитской наглости.
— Я хочу сам устраивать свою жизнь.
У Геночки наутро первые сизо-кровяные рубчики под глазами, такие странные рядом с нестихаюшим отроческим румянцем, — Геночка долго не спал, мучаясь начавшимся бунтом и невозможностью поступиться им.
Отец говорит обычным голосом:
— Геннадий, ты без меня не убегай. Вместе пойдем. Я сегодня с утра.
— Я не пойду в школу.
— Брось, Генка! Утро вечера мудренее, а ты опять ерундишь.
— Нет, я пойду искать работу.
— Очень мило с твоей стороны! Какую?
— Какую-нибудь, мне все равно. Просто надо работать.
— Вот, Соня, пожалуйста! Теперь нам можно перейти в иждивенцы. Сын прокормит.
Софья Матвеевна, пристанывая, пошатываясь, выходит из спальни. Бигуди улитками выглядывают из аккуратно накрученных волос. У нее печально-отсутствующий взгляд, она со страдальческим удовольствием находит, что совершенно разбита, а поэтому можно слабым-слабым голосом произнести:
— Что ты, Сенечка! Ты недооцениваешь нашего Геннадия. Он не только прокормит нас, он похлопочет — и в приют устроит, ну, знаешь, где ненужных родителей содержат. Он же нас завтра из дому выгонит, мы же мешаем, а ему надо жизнь устраивать. У нас ведь необыкновенный сын! Благодарный, чуткий, нежный!