— Восемнадцать есть? — Голос у него оказался мягким, хрипловато-ласковым.
— Пока нет, — сказал Кеха.
— Но мы сможем, мы выносливые, — заторопился Володя, испугавшись, что не возьмут. Кеха сунул ему кулак в спину.
— Не имею права, ребята. Хребет сломаете, — дядька дернул красными надбровьями, захохотал: — А лечить кому? Карману моему? — Зубы у него были белые, крупные и рассажены поодиночке. «Ужасный врун», — подумал Володя.
— Чо же, мамки не кормят? Или силенку девать некуда? — Дядька снова захохотал.
— У нас тут план один есть. Мы накопить решили, — с искательной улыбочкой — самому было противно — заговорил Володя, но Кеха опять оборвал тычком в спину:
— Надо нам.
— Значит, и у вас головы от планов кружатся — о-хо-хо! Мне бы, ребята, ваши планы — одни бы премии получал. А с моими, глядишь, с работы снимут. Ладно, — дядька нахмурился, взял со стола полевую сумку, — подождите тут секунду. Договоримся.
Кеха сидел, опустив голову, толстые губы его подрагивали, потом нижняя вытянулась, чуть отвисла, сообщив лицу этакое брезгливо-снисходительное выражение.
— Да, Вовка, несет тебя без оглядки. И просить не надо — всю жизнь расскажешь. Зачем тебе это?
— Я же сочувствие у него вырывал. Чтоб наверняка было, — Володя покраснел, смешался и тотчас же разозлился, что Кеха пристыдил его, и пристыдил правильно. — Знаешь что! Говорю, как умею и как хочу!
— Пожалуйста, только не при мне.
— Ничего, перетерпишь.
Кеха замолчал.
Эту жалкую манеру — соваться с откровенностями к первому встречному — Володя знал за собой давно, но никогда не задумывался, откуда она берется: тянуло за язык, подмывало.
Он понимал иногда, что характер у него дурацкий, никудышный, вовсе никакого характера нет, а есть некое странное устройство, сделанное из случайных желаний, глупостей и неудержимого стремления кому-то подчиняться, кого-то любить, кому-то верить, — но понимал он все это не с тою холодною ясностью, которая требует переделок натуры, а смутно, наплывами, с долею истерического равнодушия: «Ну и пусть, пусть! Какой есть, и ладно!»
В ряду смутных и редких догадок о собственном душе-устройстве была одна, особенно неприятно действовавшая на Володю: «Конечно же, я никто. Никому не могу противиться. Раз — и за Настей бегаю, раз — и Кехе в рот заглядываю за каждым словом. Почему, почему мне никто не подчиняется? Никто не ищет моей дружбы? Всегда я первый! Слабый, значит, неинтересный! — выходило так уж горько, несчастно, что обязательно всплывало какое-нибудь утешение: — Нет, просто самому мне ничего не надо, лишь бы Настя или Кеха радовались мне, нуждались во мне — вот тогда я и рад, — и он незамедлительно умилялся этою самоотверженною мыслью: — Да, да, я их очень люблю! И больше ничего не хочу знать!»
Вернулся рябой дядька, хлопнул на стол две пары брезентовых рукавиц:
— Теперь так, ребятки. Беру я вас, но незаконно. Кто ни спросит, говорить, что полные граждане. Ясно?
Кеха спросил:
— А как платить будете? По закону или как?
Рябой рассмеялся:
— Хват какой. Сколько сделаете — столько получите. Аванс могу выдать, — он расстегнул полевую сумку.
— Не надо, мы уж враз. Но все-таки сколько получать-то будем?
— Не обижу, не бойся. Дам вам баржонку — помаленьку ковыряйтесь. Ну, пошли…
В трюме «баржонки» сыро, затхло, темно, лишь под люком ошметок света, да слабо белеют ряды мешков с сахаром и солью. Володя, разглядев их, ужаснулся:
— Елки-палки! Тут на год хватит. Тоже мне «баржонка» — линкор целый.
Кеха сдернул мешок:
— Слева — сладко, справа — солоно. Давай, Вовка, горб. Начали.
— Кеха, на год, говорю, хватит.
— На год так на год, по воздуху не перелетят. Горб подставляй.
Володя охнул под тяжестью мешка и, неверно покачиваясь, вступил на трюмный трап: мешок тянул назад, сползал со спины. Володя согнулся — чуть досок лбом не задевал — теперь мешок придавливал его, напирал на затылок — все трещины и сучки трапа разглядел Володя, пока не вылез на свет божий и бегом, бегом под безжалостными толчками груза к брезентовому навесу на берегу — «тух!» — с глухим стоном рухнул на землю мешок. Володя выпрямился, чувствуя, как тянущий хруст наполняет поясницу. Постоял, желая продлить передышку. Нехотя, с утренней ленцой покачивалась вода, ее слабое дыхание оставляло на песке полоску прозрачной, сахарной пены; у того берега, в отраженной тени сосен, насторожились лодки с рыбаками, их головы прикрывала, грела крыша из солнечных дранок — Володя вздохнул: «Клев сейчас должен бы-ыть! Елки-палки!»
Как вынес пятый мешок, он не помнил — память изошла горячими ручьями пота, спину скреб соленый наждак, вся слабость скопилась в горле, хотелось реветь — ох и сладок же был затхлый покой трюма, где он сменил Кеху, сладок и тревожен: «Хоть бы Кеха упрел, как я, подольше, подольше бы отдохнуть!»
Конечно, Кеха очень устал: запаленно, надсадно дыша, привалился к мешкам, долго вытирался подолом рубахи, и Володя уже подумал: «Сейчас скажет: давай плюнем, поищем чего-нибудь полегче», — но Кеха заправил рубаху, потряс кудрями, как бы окончательно освобождаясь от слабости:
— Пошли поедим.
К причалу сползлись катера, буксиры, самоходки, куцые безмоторные баржонки и присосались к его черно-смоляному брюху. Сухо трещали лебедки, звенели причальные краны, надрывался хор гудков — над всеми этими механическими звуками возносилось нервно-радостное, живое:
— Эй! Берегись, сторонись! Эй!
Володя едва увернулся: мимо проплыл смуглый потный человек с кулем цемента на плечах; он оттолкнул Володю злым, черным глазом, выдохнув: «Эть!»; следом надвинулась мощная рыжая грудь, громадный куль пропадал среди вспученных белых бугров. «Зашибу, пацаны!» — тонко и высоко пропел голос. Неумолимое движение блестевших напряженных тел рождало странный обман зрения: плетеные двужильные тросы кранов, лебедок вдруг зачернели тонко, ниточно — живая, древняя сила мышц заслонила могущество металла.
— Во дают, а! — сказал Володя. — Мы козявки, мухи, куда лезем, спрашивается?
Из-под взмокших, слипшихся кудрей Кеха глянул на него неприязненно и устало, покачал головой, думая видимо: «Не зуди, ради бога!» — но смолчал. Володя же, вспомнив соленую, глухую жару, нависшую над трюмом, бесконечные ступеньки трапа, вовсе сник и слабо, невнятно бормотал: «Ну влипли, елки-палки, вот влипли!» А после обеда, когда дурное настроение усилилось под гнетом сытости, он затих на травке и поклялся, что пальцем не шевельнет, хоть режь его, жги, он в конце концов не автопогрузчик. Кеха рассмеялся:
— Вовка, ты вчера ружье поминал. Говорят, в «Спорттовары» привезли. Штучные и почти бесплатно.
Володя только повел сонными, умирающими глазами.
— Вообще-то лежи. На рогатки мы уже заработали. Куда нам больше?
Володя не шевелился. Кеха встал, потянулся и пошел к конторе. Оттуда он принес два мешка, на живую нитку переделанных в капюшоны, и голубой листок, выдранный из амбарной книги, с аккуратным столбиком расценок. Кеха, приподняв Володину голову, быстро нахлобучил на нее капюшон:
— Ну ты, работничек, слушай. Тонну сахару, то есть двадцать пять мешков, на берег — и в кармане шесть рублей. Сто мешков — почти четвертная. Вовка, давай на баржу! Десять дней, и мы снова интеллигенты!
— Серьезно? — голос у Володи осел, охрип от жаркой послеполуденной дремы. — Нет, тогда другой разговор! Другое дело!
Володя в считанные минуты понял, что скоро только сказка сказывается — сотый мешок спрятался где-то в трюмном мраке, кровавый пот прольешь, пока доберешься. Тем не менее, кряхтя над каждой ступенькой трапа, Володя говорил:
— Ничего, ничего. Выползу, а вместе со мной двадцать четыре копейки — тяжеленные, елки, какие! Та-ак, помаленьку, копейку к копейке, — и от этих натужных подсчетов ему становилось легче.
И позже, когда бригадир грузчиков прокричал дневной смене: «Шабаш!», Володя держался молодцом, хотя желанную норму они так и не осилили. Он отошел от навеса, долго разглядывал серую гору мешков, наконец восхитился: «Все-таки здоровая груда, а, Кеха?» — и тотчас же ощутил, как упруго взбухли под рубахой мускулы — жаль, постороннему глазу незаметно.