…Он уезжал на кустанайскую целину из Каменец-Подольска пять лет назад, и его провожал папа, аптекарь Климко, не отлучавшийся из дому дольше чем на три дня. Папа говорил: «Я понимаю, Олежек, понимаю. Поезжай. Что же поделаешь, если ты собрался. Право, я не то что-то говорю, ты извини, Олежек. Должно быть, уезжать замечательно. Или я ошибаюсь, Олежек? — И из папиных глаз сдержанно падали слезы — аккуратные, отмеренные невидимой пипеткой, будто папа по каплям отпускал редкое, дорогое лекарство. — Только учись, Олежек. Прошу тебя. Если не будет возможности, больше читай. Обязательно, Олежек. Пожалуйста, поверь: без книг легко стать скверным человеком».
В Кустанае после уборочной он пристал к бригаде шабашников и отправился в Хакассию, где они подрядились ставить кошары. Боже, как он хохотал, проснувшись однажды в абаканской гостинице и обнаружив, что новый костюм и окончательный расчет за кошары увезли с собой артельщики!
Он хохотал в номере абаканской гостиницы, приближаясь к истерике, а горничная, рыхлая, старая, добрая женщина, со всхлипами утешала: «Не в деньгах счастье, сынок, не убивайся ты так. Ладно хоть не тронули тебя. Жив-здоров — еще наживешь. Ну, ну… Потом сам радоваться будешь». И конечно, оказалась права.
Он завербовался на Камчатку и пять месяцев ловил камбалу, а сойдя на берег — пыльный, дымный, душный, — поразился: как он, оказывается, соскучился даже по пыли, какой у нее щекочущий, теплый запах!
Проезжая Хабаровский край, он решил познакомиться с ним и устроился линейным связистом с предоставлением жилплощади по месту работы, то есть у черта на куличках, в чистом поле, за тридевять земель от города и начальства — в маленьком типовом зимовье.
Но сейчас, удалившись в зрители собственной жизни, он с волнением и завистью следит за человеком, живущим среди сугробов: вьется тоненькая тропочка от столба к столбу, дымит пропарина в тихой и белой речушке, покачивается обросшая мохнатым куржаком антенна — сколько трепета и торжественности перед единственным в сутки радиосеансом! Скромные, короткие праздники в рейсовые дни: за аэросанями ровная поземка — мотор не выключен, торопливое рукопожатие, торопливая роспись в накладной, таинственная тяжесть мешка с продуктами, красивые буквы зелеными чернилами на отцовских письмах.
С одним из таких писем в кармане и телеграммой, посланной соседями, Олег прилетел в Каменец-Подольск хоронить отца.
В день похорон с утра прошел дождь: ноги вязли, скользили в мартовской грязи; папа лежал меж плечами провожающих и легонько покачивался. На дне могилы блестела вода, по стенкам все еще стекали слабые дождевые ручейки. Олег поцеловал папу в сухой, бледный лоб, с каменной неторопливостью помог устроить крышку и испуганно вздрогнул, когда за спиной дружно, разноголосо заревели девчонки из фармацевтического училища.
Лишь дома, найдя в аккуратной, новенькой папке-скоросшивателе свои письма, Олег заплакал. Он читал необязательные строчки на маленьких, случайных листках: «У меня новостей нет. Живу нормально. Привет» — и плакал долго, тихо.
Он уезжал и уезжал, а разлучаясь с новым перроном, говорил себе: «Ну вот. Ехали медведи на велосипеде. Пожалуй, останусь там, если не надоест».
Со всех значительных вокзалов, где стоянка не менее пятнадцати минут, отправлял телеграммы в города прибытия (или председателю горсовета, или секретарю горкома комсомола — в зависимости от настроения): «Омск позади. Нетерпением жду встречи. Ваш Клименко»; «Через сутки встретимся, заранее радуюсь. Сердечно ваш Клименко» — и иногда его встречали. Похохатывая, посмеиваясь, приглашали в гости: он дважды ночевал у председателей горсоветов и трижды — у секретарей горкомов, потому что даже они не могли выбить место в гостинице. Кроме того, при благожелательном восприятии телеграммы помогали устроиться в приличное, теплое общежитие, минуя палаточное чистилище.
И сейчас Олег думает: «Все, все! Вернемся на базу — пишу заявление. Сто лет сижу. Пора, черт возьми!»
Но хватит об этом, молчи, молчи, изустно пренебрегая прошедшим.
— Серега, друг, если бы ты видел, как мы плыли из Тикси! У меня была каюта «люкс». Мы устраивали приемы, смеялись и пели, как дети.
Серега позевывает, потому что личных воспоминаний у него немного, скажем, совсем нет, а долго слушать других недостает ума и терпения.
— А вообще, Олег, тут, наверное, здорово скучно?
— Возможно, Серега. Вполне возможно. — Олег оживляется и с любопытством рассматривает его, как бы отстранясь, чуть отпрянув при этом любопытствующем взгляде. — Будь добр, достань вон с полки отвертку, шурупы и ручку.
Он тотчас же забывает о Сереге, примеряя дверную ручку к гитаре, прикладывает ее и снизу, и сверху, наконец решает прикрутить сбоку, наподобие чемоданной.
— Ты что? По правде, что ли? — Серега безмерно удивлен. — Зачем?
— Носить удобнее будет.
— Никогда не видел!
— И не увидешь, — бормочет Олег, собираясь уже ввертывать шурупы. — Хотя… сделаем вот как. Держи, — один конец ручки он оставляет на гитаре, другой прикладывает к животу. — Крути!
— Ха-ха-ха!.. Купил, купил! — наслаждается Серега.
— Понял? Все очень просто: было скучно, стало весело, короче, как это пишут? «Мы сами хозяева своего настроения». Этот номер с ручкой я проделывал сотню раз — безотказно! С сожалением замечу, ты — тугодум, причем не лучшего толка. А вообще, Серега, с гордостью сообщаю: я разработал сорок способов не скучать. Ты познакомился с самым простейшим и, признаю, глуповатым. А сейчас я продемонстрирую наиболее безупречный изо всех открытых.
Володя
На Караульном бугре их встретил дед Степан. Сутулый, с огромным окатистым лбом, на который кое-где свисали языки желтовато-белых волос, он засмеялся, показывая младенческие розовые беззубые десны, захлопал широкими темными ладонями-лопатами по кожаным штанам:
— Ох, гости-то какие! Здорово, Фокич! Здорово, ребятишки! Счас кормиться будем.
Он обнял Володю, поцеловал:
— Волоха, ты куда пропал? Рыба и та соскучилась — все спрашивает, когда Волоха твой будет.
— Что, Фокич, наладимся на вечерний клев?
— Я же без снастей, Степан Еремеич. Право, не знаю, как я смогу, — Тимофей Фокич радостно-смущенно зарделся от приглашения — рыбацкая страсть бурно и быстро заполнила душу, и Тимофей Фокич с надеждой посмотрел на деда Степана.
— Какой разговор, Фокич! Снасть вон любую выбирай, — он махнул на стену заимки, где висели сети, самоловы, переметы, ивовые морды, прислонялись разнокалиберные стволы удилищ.
— Что ж, пожалуй. С удовольствием, — Тимофей Фокич виновато поглядел на мальчиков, потоптался и, пожав плечами, как бы удивляясь своему бессилию перед соблазном, скорым шажком приблизился к снастям.
А дед Степан весело и громко загудел:
— Ребятишки, садись! Кваском угощу — вроде как для вас ставил.
Коричневый, в хлопьях розовой пены, с желтыми разбухшими ягодами прошлогоднего шиповника, квас веселой кислой прохладой прокатился по горлу. Дед Степан поднял кружку:
— Ну, ребятишки, с летом вас! Пусть путем отдыхается. Давай, девка, и ты глотни!
Володя потянулся к нему:
— Поговорить, дед Степан, надо.
— Ну, так кто мешает. Говори.
— Потом дак потом. Будет суп с котом. Ладно, Волоха. Я маленько выпил сегодня — душа отдыхает. Но поговорить могу: и всурьез, и шутейно.
— Серьезно спросить хочу.
Несколько позже, когда Тимофей Фокич с мальчиками ушли к реке, а Настя за цветами, Володя спросил:
— Я вот о чем. Про отца. Давно собирался. Почему отец так поздно на матери женился? Она толком не объясняет, смеется: друг друга, говорит, долго искали. Если бы пораньше у них вышло, я бы застал, при нем еще пожил.
— А что тут объяснишь, Волоха? В самом деле, поздно встретились. Батя твой провоевал всю жизнь — вот и некогда было. Сначала гражданская — в твои годы ее начал, потом регулярная служба, потом финская, потом Отечественная. Не успевал семью-то завести…