Лицо Дулмы мягко клонилось к ней. И столько было страдания в нем, усталости, что Мария невольно подумала: а как же Дулма и остальные всю жизнь всегда живут здесь? Она устала, а Дулма? Есть ли война, нет ли — труд остается, когда ни вздохнуть, ни охнуть нельзя — от восхода до заката на ногах. Первый раз вот увидела оживленную Дулму. А Пагма за ночь ей и Вике рукавицы из шкуры ягненка сшила. Мария пошевелила пальцами, не мерзнут теперь!
— Тебе неинтересно, наверно, про чужую жизнь слушать? — спросила она.
Дулма стерла с ее щек замерзшие слезы:
— Когда не плачешь, интересно, — и неловко погладила ее плечо.
— Жила я у своей учительницы по музыке Варвары Тимофеевны. Она одна. И я одна. Два года мы так жили. Тут Степа военное училище окончил, и я собралась замуж. Она уговорила Степу у нее поселиться. Сама на кухню перебралась, нам комнату уступила. — Мария удержалась, чтобы не всхлипнуть, и повторила: — А сама на кухню перебралась, — будто только что до нее дошел смысл происшедшего тогда. — Маленькая она была. Котлеты необыкновенные делала. Положит нам в тарелки, подопрет щеку и смотрит, как мы уплетаем.
Небо серо стояло над ними и возле них — неподвижное, плотное.
— Понимаешь, какой человек она была?! Степа мой — военный инженер, мосты строил. Пойдем гулять, а он мне про каждый мост лекцию читает. Да я плохо слушала. Неинтересно мне это было. А вот голос помню. — Мария опять замолчала, не понимая, что с ней. Вроде все всегда про себя знала, а теперь совсем по-другому увидела и себя, и людей, с которыми ее связывала судьба.
В широкоскулом, с пристальным взглядом лице Дулмы виделось Марии любопытство и участие, и они-то помогали ей осознать прошлое по-другому и мешали додумать его до конца. Она волновалась и упрямо продолжала:
— Он военный. Мы редко виделись. В августе сорок первого неожиданно ворвался в дом. И меня, и Вику на руках закружил, потом с нами на диван плюхнулся, сжал так, что Вика заплакала. А он повторяет и повторяет: «Родные мои, любимые. Родные мои, любимые»… Поняла я — прощается.
Мария сжала в пальцах клок сена, растерла, стала нюхать. Новое ощущение пережитого оформлялось в четкое, неуютное, непонятное для нее убеждение — она виновата! Виновата в том, что не понимала Степу, быть может, виновата и в том, что он погиб. Словно почувствовав это, осторожно отодвинулась от нее Дулма. Еще не веря себе, Мария тихо добавила:
— Я, конечно, в плач: «А мы как же?» — говорю, — и замолчала. Вот оно: «Мы… я… я…» А он? Как ему было? Что с ним? Как он?
Искоса взглянула на Дулму. Нет, Дулма не судит ее, она с ней, за нее страдает: плотно сжаты губы, руками себя за плечи обхватила. Дулма умеет, она — нет.
— А он запретил мне плакать. «Ты жена командира!» — Села, зябко поежилась, прижалась к Дулме. Как он? Как ему было?
Вбежал Янгар, тявкнул и вмиг исчез — лишь весело блеснул розовый язык. Редко похрустывал сеном Каурый.
— Прости меня. С нервами плохо. Прости, — и спросила нерешительно: — А ты как жила? Расскажи.
— Не знаю, Маруся, — сказала глухо Дулма. — Счастливая была, самая счастливая. Мой Жанчип… — И она замолчала, зажала рукой рот. Лишь темные глаза сияли.
Скорее задержать это сияние в Дулме, чтоб не погасло… Мария радостно освобождалась от себя.
— Он красивый у тебя на фотографии, — и замолчала на полуслове.
Дулма взглянула на нее как-то странно, словно ударила, веля замолчать. И встала.
— Работать надо.
А сама вбежала к Каурому, припала лицом к его грустной морде. «Работать надо». Но не могла двинуться. Грива Каурого летела тогда к ней навстречу, сзади крепко обнимал Жанчип — они мчались на глазах всего улуса к горе Улзыто.
— Любимая, — шептал тогда Жанчип. — Родная. Жена моя.
Не была еще его женой, И жарко лицу, и жарко косам, которые целует Жанчип. Первый поцелуй. Первый общий путь на Кауром.
Дулма облизнула сухие губы. Каурый положил морду ей на плечо и тяжело дышал. Она и сейчас чувствует горький привкус и жар их первого поцелуя. А тогда над ними немо застыла гора Улзыто, недалеко пасся Каурый, и берег для них огонь костра Содбо, красивый мальчишка, всюду следовавший за Жанчипом. Где-то он сейчас, веселый Содбо, свидетель их любви. Может, вместе с Жанчипом и воюет? Если случилось так, от всех бед спасет он ее Жанчипа. А тогда шевелилась трава, пел долгую песню у костра Содбо и шептал Жанчип:
— Любимая. Родная. Жена моя.
«Работать надо. Работать». Провела ладонью по грустным глазам коня.
Мария не поняла, почему ушла Дулма. Она лежала бессильная. Было очень тихо кругом, и Мария слушала эту тишину.
Но Дулма быстро вернулась, присела рядом.
— Ты не думай о прошлом, — повторила она снова.
Лицо Дулмы пылало ярким румянцем, короткие густые щеточки ресниц чуть подрагивали, незнакомой страстью блестели глаза.
— Какая ты красивая! — невольно вырвалось у Марии.
Дулма удивилась:
— Ты что?
Мария торопливо заговорила:
— Знаешь, я о дочке подумала. Я слышала: если сильно любишь, больше, чем он, ребенок обязательно будет на твоего любимого походить. А Вика — на меня… Значит, я любила Степана меньше, чем он меня. Да? — Мария снова думала о своей судьбе. Лишь мельком увидела, что и Дулма сникла, улыбка ее погасла. Встала Дулма, отряхнулась и пошла в кошару.
2
Жизнь Агвана переменилась. Тетя Маша им пододеяльник сшила. Вскочит Вика рано утром и его сгоняет с кровати, командует, заставляет убирать. Сама все складочки разгладит, подушки взобьет, одеяло в пододеяльнике аккуратно расправит, а сверху покрывало разложит. Кровать как у мамы получилась, белая: не поваляешься на шей! Дом чужой вроде — скакать, как прежде, не станешь.
— Теперь зарядку будем делать. А ну, давай! — кричит Вика, а голос тонкий, ненастоящий.
Сперва он и не понимал, чего она хочет от него, а потом понравилось: приседать совсем легко, труднее ноги задирать. Почему у нее все легко получается? Вообще она совсем другая, ни на кого в улусе не похожа — беленькая!
Сегодня прямо с утра пристала:
— Ты опять умываешься изо рта? — Как щелкнет его по щеке! Вода и вылетела — прямо на нее же.
Он повалился на кровать и хохочет. А Вика, сложив руки на груди, выговаривает:
— Вредно умываться изо рта. Микробы по лицу растираешь. И на убранной кровати валяться нельзя.
Что она сказала, не понял, запомнил только:
— Ми-кро-бы! Ми-кро-бы! — хохочет. Вслед за ним и Вика засмеялась.
Зато он научил Вику пить молоко из бутылки. А еще он научит ее скакать на коне, вот только пусть снег растает. Понесутся они вдвоем, и ветер будет свистеть, как тогда, когда он мчался к тете Дымбрыл. Вика будет от страха пищать, а он успокоит ее.
— Бабушка! Как по-русски конь?
А еще он научит ее стрелять из ружья. Он же видел, как бабушка стреляла.
Вика что-то быстро говорит ему. Он, склонив голову, слушает. Не все, но многое уже понимает. Неужели бывают такие большие дома — до неба? Домик на домике — так он понял Вику. Если на их дом десять таких же наставить, тоже до неба получится? Это сколько же людей в нем уместится сразу? Наверное, столько, сколько в их улусе.
— Неправда, — сердится он.
Вика не понимает и продолжает рассказывать:
— Лента крутится и войну показывает, и лошадей, и танцы. Кино называется.
— Врешь, врешь, — Агван чуть не плачет. Он завидует Вике, что она так много знает: и про шоссейные дороги, и про настоящие поезда, и про кино.
— Бабушка, ты была в кино?
Бабушка кивает, и он кидается к матери:
— И ты была? — Он горько плачет, выпячивая толстую губу. — Не бывает этого, не бывает.
Тогда Вика достает из коробки карандаш, протягивает ему:
— Это синий, слышишь, си-ни-й.
Агван рисовал таким у Очира. Он знает. Цвет неба, густой воды.
— Си-ний, — повторяет он и смеется.
— А это оранжевый.