А моего хозяина любили все. Соседи знали, что, будь его воля, никто ни одного крейцара бы не платил и ни одного часа на барщине не работал. Не умел он, конечно, господам перечить, но ведь никто на это тогда не отваживался; зато и подлизываться к ним, как те старосты, которые старались на хорошем счету быть, — нет, этого он никогда себе не позволял.
С господами ли он говорил, или с крестьянами — всегда одинаково. Добрый был он человек, почтенный, — жаль, что не дал ему господь настоящей силы.
Читать и писать хозяин наш не умел. Не знали тогда еще толка крестьяне в грамоте, только и умели, что из Библии пересказывать, да и то тайком. Ведь таких рассказчиков сильно не жаловали наши власти, и ежели становилось известно, что кто-нибудь посещает тайные собрания, с того при каждом удобном случае взыскивали. Любая его ошибка, любая оплошность истолковывалась так, будто он вздумал равняться с теми, кто над ним поставлен, и хочет знать то, что положено знать только господам. Кому назначено сидеть за столом, тот за столом сидеть и будет, а кому под столом — под столом и останется; господь бог лучше знает, что творит и кому какое определено место на земле.
Ну, а таких знатоков всех законов, как нынче, конечно, не было. Это сейчас мужику палец в рот не клади — откусит; скорее согласится сидеть голодный, чем без газет. Крестьяне тогда была люди забитые. Они больше всего думали о хлебе насущном да, пожалуй, еще о боге, чтобы он в конце концов смиловался над ними и смягчил сердца их господ. Дальше, того помыслы не шли.
В разные времена свои горести и свои радости, не может быть всегда одинаково. В старину было так, теперь иначе. Нынче, к примеру, не гнут люди спины на барщине, зато такие законы появились, что за одно неосторожное слово тебя обвинят, схватят, в тюрьму посадят, и даже если сумеешь доказать свою невиновность, все равно не вознаградят за твои страдания и убытки не возместят. Когда придет конец напастям всяческим, и какие еще беды суждены людям?
И вот, когда стал хозяин наш старостой, он решил, что ему надо хоть немного с науками познакомиться. Учителей тогда еще у нас в селе не было; один пономарь учил грамоте тех ребят, которым родители придать ума хотели. У пономаря и выучился наш хозяин за зиму два слова писать: «дали» и «дадут». Он думал продолжать учение, да в голову уже ничего не лезло: хоть сердце у него было мягкое, зато голова, как говорится, дубовая» Впрочем, ему и не требовалось больших познаний, для своей должности он знал и умел вполне достаточно.
Попросил наш хозяин пономаря, чтобы тот сшил ему толстую конторскую книгу из плотной бумаги, и когда принесли ее, до того был доволен, что тотчас велел служанке снести мастеру два печеных хлеба. А сам поднялся с постели, подсел к столу и принялся писать. На первой странице наверху он вывел слово «дали», да такими большими буквами, что от самых дверей можно было прочесть, а напротив, на другой странице, столь же огромное «дадут». Мы при этом присутствовали, смотрели и удивлялись: до чего же он чисто пишет! Под словом «дадут» хозяин перечислил должников, а под «дали» тех, кто уже внес подать. Для каждого был у него особый знак — крестик, два крестика, а то и звездочка. А числа обозначал он кружками и птичками.
Эти его значки были хорошо известны всем, и деревенские могли в любое время заглянуть в книгу, она всегда лежала на столе открытая. У старосты никогда и ни с кем не возникало споров. Если случалась ошибка — разве убережешься, со всяким бывает! — в опасении, чтобы никто при этом не пострадал, он сам, бывало, все пересчитает, поправит. А если кто-нибудь из соседей долго не мог денег собрать и с налогом рассчитаться, староста не станет жаловаться господам, скорее сам внесет за него сколько надо; плохо только, что никто потом долгов ему не отдавал. Помню, подряд несколько лет тяжелых выпало, повсюду в Чехии был голод и мор, у нас и того хуже, а господа, как назло, не соглашались хоть немного налог убавить; тогда староста Квапил взял да и уплатил за всех из своего кармана. На это ушли все деньги, какие отец ему оставил, но он даже не охнул и не жалел, что так поступает. А долг с соседей потребовать не сумел, плакали его денежки, больше он их в глаза не видел.
У нашего старосты над столом в углу висело «право» — оплетенная ремнями дубинка, знак его власти, как раз под образом святой троицы висела, да только за густой паутиной ее было не видать. Ведь с того самого дня, как односельчане принесли ее к нам в дом с музыкой и песнями, в надежде на то, что теперь здесь каждый может найти справедливость, наш хозяин ни разу руки к ней не протянул и никогда никому не погрозил ею. Затеют, бывало, в корчме драку, бегут за ним — приди, мол, разгони, а он и не пошевелится, хотя бы и здоровье ему позволяло.
— Оставьте их, — говорит. — Сами перестанут драться, когда надоест. Люди когда-нибудь всем сыты бывают.
И верно, глядишь — драчуны успокоились, разве что носы разбиты да ребра поломаны.
— А чем тут поможешь? — пожмет он плечами, услышав такую весть. — Никто их драться не заставлял, по собственной воле старались; кто что заслужил, то и получил, о чем еще толковать?
На том дело и кончалось. Не было у него привычки с доносами к начальству бегать, судом грозить, как другие старосты делали, которые норовили получить взятку и еще туже набить свой карман.
Но когда, бывало, скажут, что к деревне приближается вооруженный мушкетом солдат, несет кандалы для того мужика, что от барщины отлынивал, тут и он не мог выдержать. Старосте полагалось отыскать преступника, связать, из дома вывести, а его самого нигде не могли найти, по крайней мере до той минуты, пока солдат с арестантом не выйдут за околицу. Где он прятался — бог знает! Ищут старосту в амбаре, в хлеву, в чуланах — нет и нет. Исчезает, словно дух.
А когда господа приказывали, чтобы он помог им изловить спасавшихся от рекрутчины крестьянских парней, которых они намеревались отправить в Прагу и сдать в солдаты, староста всякий раз потихоньку предупреждал ребят, и те прятались в надежном месте, а не то куда-нибудь уходили. Верно, он и разбойников пошел бы предупредить, кабы на них облава готовилась, но об этом, надо думать, сами господа наперед позаботились бы.
Не мое дело господ судить, что было, то прошло, но в старину все люди понимающие говорили, что-де не иначе как наши писаря заодно с разбойниками. Ведь сколько их ни ловили, ни разу никого не поймали, а было грабителей в наших лесах не меньше, чем зайцев.
Мы звали их между собой лесными людьми, чтобы рот не поганить: ведь дня не проходило, чтобы мы их не поминали. Что ни неделя, то новое происшествие. Заберутся в чей-нибудь дом, оберут все дочиста; кто попадется им на пути — того прибьют, а станет сопротивляться — и вовсе прикончат. Случалось, находили люди в придорожных канавах избитых, а то и убитых путников, как видно, направлявшихся в немецкие земли.
Многие считали, что лесным людям все сходит с рук не столько благодаря нашим писарям, сколько благодаря вожаку. Кабы не он, давно бы их поодиночке переловили. Никто не знал, откуда он пришел и кто он такой. Даже сами грабители этого не знали, и многие из них принимали его за самого дьявола — был он вездесущ, суров и неумолим. Выходя к ним, он завязывал себе лицо белым платком с двумя прорезями для глаз, а глаза его как раскаленные угли горели. И говорил он с ними всегда через какую-то маленькую трубочку, чтобы нельзя его было потом по голосу узнать. Всегда и всюду он шел первым, но сам ни к чему не прикасался, только другим приказывал, что взять, что оставить, кого отпустить, а кого убить. Он был заводилой, без него никто ничего не предпринимал, и если лесные люди шли на грабеж одни, это добром для них не кончалось. Потому-то они без него никакого дела и не начинали. Строгий был: не приведи господь его воле воспротивиться — жестоко накажет! Однако и справедливость помнил: при дележе никто на него не жаловался. Мне в точности неизвестно, что да как у них было, кто мог знать об этом? Говорю только то, что от людей слыхал.