Все делавшиеся мне предложения о назначении на должность — а среди них были и довольно заманчивые, сулившие быструю карьеру, — я вежливо, но твердо отклонял.
Не знаю, чем бы кончилось это мое «сиденье», если бы в августе сорок шестого начальника связи не вызвали на совещание в Москву. Услышав о его отъезде, я, не медля ни минуты, отправился на прием к его заместителю. Я знал его немного, очень немного — младший лейтенант и полковник! — еще по Второму Прибалтийскому фронту.
На счастье, армия всегда состояла, состоит и состоять будет не только из сверхпроницательных, современно смоделированных и сравнительно молодых начальников, но и из старых служак, выбившихся наверх собственным горбом и командующих не по модной букве, а интуитивно, как бог на душу положит, опираясь на собственный бесконечный опыт и доскональное понимание армейской жизни, а с нею и самих армейцев всех возрастов и рангов.
— Опять явился?! — грозно встретил меня полковник. Я и раньше совался к нему за сочувствием, но раньше он ничего решать не мог, а вот теперь…
— Так точно.
— Садись.
— Спасибо.
— Ну чего тебе не хватает?! Человеку повышение предлагают. Со взвода — на роту. Капитанская должность. Тебе мало?
— Учиться надо, товарищ полковник.
— Не хочешь в армии — иди на флот. Романтика!
— Я же студент, товарищ полковник. Мне бы университет закончить…
Он дернул себя за ус.
— Университет… Не желаешь ты служить, вот что…
— Шесть лет, товарищ полковник, с сорокового… И на фронте все время, с Риги… Да вы же знаете… И постановление есть насчет студентов…
— На постановления вы все мастера! Шесть лет… А тридцать шесть — не хочешь?!
— Так ведь у каждого своя судьба, товарищ полковник… Вот справочка…
Я вновь вытащил на свет божий свой истерзанный «документ» и аккуратно расстелил его на столе перед полковником.
Он взял со стола очки, нацепил их на крупный, мясистый нос — очки шли ему, как корове седло, — вздохнул, долго и с отвращением, как мне показалось, изучал стандартную справку. Потом уныло поглядел на меня поверх очков. Потом снял очки и стал их протирать. Потом — вдруг:
— Ну и хрен с тобой. Давай заявление.
Не веря еще своей удаче, я вытащил из кармана давно заготовленное заявление, тоже потертое уже на сгибах, и подал ему.
Неторопливо, словно все еще раздумывая, он начертал слева наверху размашистую резолюцию, подписал, поставил число и вернул мне.
— Помни мою доброту…
Я готов был расцеловать его.
— Справочку не забудь! — крикнул полковник, когда я был уже в дверях. — Приложишь к заявлению. Чтобы все знали, что ты — студент…
Когда демобилизовался, и получил все документы и вообще все, что можно было и полагалось получить, и примчался домой, нигде не задерживаясь, я попал в развороченный муравейник.
Евдокия Петровна, не подумав о возможных последствиях, развернулась вовсю. Если я правильно понял, в мое отсутствие она попыталась занять в доме то положение, на какое она, по своим вятским или каким-то там еще представлениям, имела неоспоримое право, как моя законная жена. То есть, попросту говоря, она вознамерилась сделаться в Ленинграде хозяйкой и ввести в нашем доме некоторые из тех обычаев, к которым привыкла с детства.
Естественно, она встретила железный отпор со стороны матери, — что-что, а стерпеть претензии на главенствующее положение в е е доме мать, конечно, не могла.
Правда, няня весьма охотно возилась с ребенком и держала что-то вроде нейтралитета, но это была единственная деталь, совпадавшая с проектом идиллии, так быстро возникшем в моем воображении там, в Мангуте. Но и няне такая нагрузка была не очень-то под силу: ведь она и работала еще.
Я попал в муравейник, а надо было восстанавливаться в университете, продолжать учебу — и делать все это немедля, чтобы не потерять год… Евдокия Петровна не скрыла своего возмущения: она считала, что мне следует не учиться пока, а работать, содержать семью. То был второй ее просчет, тем более значительный, что теперь трещина пролегла уже не между нею и кем-то третьим, а прямехонько между супругами: в том, что я обязан получить высшее образование, у меня, как и у мамы, сомнений не было.
В университете, после шестилетнего перерыва, мне пришлось упорно работать, чтобы хоть на сколько-нибудь догнать своих новых коллег-второкурсников и идти с ними вровень. Я вновь окунулся в полузабытую атмосферу концентрированной духовной жизни, вновь вошел в контакт с людьми, для которых дела житейские были чем-то второстепенным, а главным, священным была наука; служение же науке — подвигом.
Вот когда разница в духовном мире жены и мужа не только стала видимой невооруженным глазом, но очень скоро оказалась непреодолимой, тем более что никакого стремления ликвидировать эту разницу Евдокия Петровна не проявляла: она-то была твердо уверена в том, что у нее все в порядке, — она же достигла всего, к чему стремилась.
А тут еще на горизонте возникла женщина, студентка другого института, истая горожанка, с изюминкой. Знаете, что сделала Евдокия Петровна, узнав случайно об этом знакомстве из найденной в кармане мужа записки? Она позвонила отцу студентки: у меня ребенок, а ваша дочь разрушает семью.
В духе тех лет…
Узнав об этом звонке, я сразу же все порвал.
Не исключено, правда, что процесс затянулся бы и стал еще болезненнее, но мать была на моей стороне и побуждала меня к решительным действиям. Вот когда оценил я родную мать, ее мужской характер, ее волю.
Няня тоже была со мной — как же иначе, — только ей жаль было ребеночка. Она считала, что, несмотря ни на какие пертурбации, ребенка надо воспитывать; впоследствии она делала это, в меру сил.
Была у меня надежда, что Евдокия Петровна уедет к себе на родину; мать была готова продать все, что только можно, дабы обеспечить ей отъезд и безбедную жизнь на первое время — на родине у нее был, кажется, дом; в том, что она найдет там прилично оплачиваемую работу, сомнений не было.
Но не тут-то было. Евдокия Петровна заявила, что не для того получала она ленинградскую прописку, чтобы так быстро с ней расстаться. И что ей нужна жилплощадь.
Следующим ее шагом был визит в партком университета с заявлением о том, что член партии такой-то разрушает советскую семью, а когда это не подействовало — новый визит и новое заявление, еще менее безобидное по тону и содержавшейся там «информации».
К счастью для меня, секретарь парткома оказался достаточно проницательным и принципиальным человеком. Мне везло на политруков, они верили мне.
Выхода не было: пришлось разменивать с таким трудом сколоченную перед войной отдельную квартирку. После долгих поисков найден был вариант, устраивавший хоть как-то обе стороны — тянуть дальше уже не было сил.
Эти страшные полтора года я и не мог простить себе, сидя несколько лет спустя возле тела только что скончавшейся матери. И в остальном, конечно, многое выглядело отнюдь не блестяще, очень многое, но тут… Вместо того чтобы обеспечить матери спокойную старость, трижды, четырежды ею заслуженную, я втянул ее в длительную нервотрепку, несомненно сократившую ее жизнь — мама умерла от спазм сосудов головного мозга, — засунул назад, в коммуналку…
Никогда себе этого не прощу.
Почти одновременно с переездом состоялся и развод.
Воспитать сына от этого брака, душевно сблизиться с мальчиком я никак не мог, хоть и пытался впоследствии неоднократно, и в этом смысле я продолжаю нести свой «любовный» крест всю жизнь.
КРУЧЕНЫЕ МЯЧИ
Теперь, когда мы достаточно знакомы и самые откровенные признания не смогут уже поколебать вашего отношения ко мне, пусть положительного или отрицательного, не в этом же дело, теперь я возьму на себя смелость признаться в том, что я всю жизнь ощущал себя кем-то другим.