Что за защитники такие?
Я должна уехать из дома?
Покинуть свое гнездо?
Воюйте там как следует!
Она словно отрешилась в этот миг от того, что я — не просто солдат, что я — ее сын.
Ей словно вдруг стало безразлично, какой ценой отстоим мы город — погибну я при этом или нет.
Отстоять было моим долгом, и не только перед ней…
Теперь я знаю, что она и сама, лично воевала с немцами. У меня хранятся две очень подробные карты, изданные в 1911 году военно-топографическим отделом Генерального штаба русской армии. Не знаю, откуда взялись они у нас в доме, но на полях уверенным маминым почерком записаны названия населенных пунктов под Ленинградом, услышанные, очевидно, в радиосводке. Самые эти пункты отысканы — потом, скорее всего, когда сводка кончалась, — и тщательно подчеркнуты твердой рукой чертежника.
Мама не могла не видеть по этой карте, как плотно сжимает город кольцо вражеских войск, и, конечно же, в момент моего звонка разбиралась в ситуации куда лучше, чем я. И то, к а к записаны названия — лучшее свидетельство маминой тогдашней позиции: ни малейшего признака робости, колебаний, страха, наконец. Непримиримость и гнев. Да что гнев — ярость брызжет и сейчас из этих летящих букв, ярость — не страх!
Теперь-то я понимаю, конечно: все эти оттенки маминой речи почудились, померещились мне — она же минуту назад взахлеб радовалась тому, что я жив, что звоню, умоляла беречь себя…
Теперь-то понимаю, но тогда было не до шуток.
Впрочем, нет: я и теперь не знаю толком… Может, так оно и было сказано, как я услышал — во всем, что касалось долга, мама скидок не делала.
Ни себе, ни другим.
А уж мне-то — подавно.
Пашка заворочался во сне. Я встал, взял шинель, прикрыл его. Неужели с моей стороны было трусостью — предложить ей такое? И откуда только взяла она силы хладнокровно мне ответить? Глубокой ночью, не имея времени толком подумать… Сугубо штатская моя мама, политикой никогда особо не интересовавшаяся…
Я вдруг явственно увидел мать, сидящую в излюбленном уголке на диване. В руках вязанье… А ведь ей негде даже шерсти купить, все распускает какие-то вещи, перекрашивает, снова вяжет. Надо было в Риге… Господи, да какая шерсть теперь!.. Я-то хорош, возомнил себя мужчиной, а ее — слабой женщиной… Слабой… Откуда в ней это в ы с о к о е с п о к о й с т в и е? Старая закалка?
Что значит — старая? В августе маме должно было стукнуть сорок пять.
Я вышел на улицу, в тихую ночь, ничем не связанную с войной, насилием, смертью. Потеплело… Постоял на крыльце, все еще перемалывая зернышки нашего разговора, послушал извечный шепоток природы — и неожиданно остро ощутил прилив уверенности в своих силах.
Владевшая мною все эти дни слепая ярость становилась целенаправленной; я внезапно обрел способность поразить ею врага, как змея — жалом, как слон — хоботом, как герой моих детских книжек зулус — копьем.
Война ничего не изменила в обычной маминой твердости — вот в чем, пожалуй, было дело. И твердость эта проявилась теперь в столкновении неизмеримо более значительном и сложном, чем те «комнатные» столкновения, что происходили когда-то между нами. А новые оттенки в ее голосе, все эти «васильки» — не более, чем тоненькая эмоциональная оболочка, вызванная к жизни необычайной ситуацией, в которой мы с ней оказались.
Основа оставалась незыблемой.
Эта незыблемость, конечно же, шла от привычных маме с юности моральных понятий и норм, но тогда я не был еще способен додуматься до этого. Да и не в том было дело, откуда что происходит.
Простая и ясная мамина позиция попросту передалась мне, ее сыну. По металлическому проводу длиной в триста километров, из трубки в трубку. Основа была заложена, «запрограммирована» гораздо раньше, в детстве и отрочестве, в процессе жесткого воспитания — посланного матерью импульса оказалось теперь достаточно, чтобы я отчетливо осознал свой долг.
Свой долг и уверенность в завтрашнем дне, если этот день для меня наступит.
А не будет его — ну что ж… Каждый, кто эту войну пережил, знает, что бегать от бомбы бессмысленно.
Я повзрослел в эти минуты; перестал быть песчинкой, которую нес ураган.
На скособочившемся деревянном крылечке поселковой почты стоял человек, готовый осмысленно сопротивляться стихии.
ПОЛИТРУК
И все же довершил мою закалку другой человек, посторонний вроде бы, не мама.
В жизни каждого юноши есть обычно мужчина, за которым он готов пойти до конца. Моя жизнь сложилась так, что, хоть я попал на фронт не прямо с выпускного вечера, таким мужчиной стал для меня не отец, не старший брат и не школьный учитель, а политрук нашей роты Петр Иванович, столяр из небольшого старинного русского городка, что северо-восточнее Москвы.
Об отце я уже говорил; в его жизни не оказалось ничего, что могло бы захватить его сына, включая «будничную» профессию экономиста, тайн которой он сыну к тому же никогда не раскрывал. Старшего брата у меня не было; с Володей, погибшим под Курском в 1943-м, я крепко дружил и часто ему завидовал: он лихо играл в волейбол, как-то на редкость устойчиво учился и так же устойчиво нравился девочкам; но Володя, мой двоюродный брат и мой одногодок, не мог стать одновременно и моим героем — для этого он должен был быть по крайней мере на несколько лет старше. Школьным премудростям нас обучали по преимуществу женщины, да и я не был увлечен ни одним предметом настолько, чтобы увлечься заодно и тем, кто его преподавал; вот физрук разве, но к десятому классу я хоть и с трудом, но научился разделять мускульную силу от силы интеллекта.
Неуверенным почерком поздно овладевшего грамотой человека Петр Иванович написал мне рекомендацию в партию, и сделал это с полным правом: именно он, мой политрук, и никто другой, за четыре долгих военных года окончательно воспитал во мне необходимую каждому истинному гражданину способность видеть свой долг не только в том, что́ ты обязан, но и в том, что́ ты в силах для общества свершить.
Разница может получиться и небольшая, а может и весьма существенная. У кого как.
С Петром Ивановичем мы повстречались вскоре после того, как началась Великая Отечественная война.
За какие-нибудь десять дней наш полк, вернее, то, что от него осталось, проделал путь от Риги до Пскова; там, на площади перед древним собором, слушали мы по радио выступление Верховного Главнокомандующего.
В Пскове же полк был переформирован, из его состава выделили несколько мобильных подразделений; в одну из отдельных рот связи командиром отделения попал и я.
Перезнакомиться хоть сколько-нибудь основательно у нас первое время возможности не было: продолжалось отступление. Ночевали мы вразброс, где придется, да и спать-то почти не приходилось — круглые сутки линейщики восстанавливали разрушенные линии связи на новых и новых участках, дни и ночи сливались в одну нескончаемую ленту; штаб роты часто и по телефону разыскать не удавалось, не то что добраться до него.
Я получил список красноармейцев, кое-какое имущество, представился командиру взвода — в дальнейшем мы поддерживали связь главным образом по проводам, — видел несколько раз издали командира роты, запомнил его зычный голос, полюбовался высокой, ладной фигурой, перетянутой бесчисленными ремнями и ремешочками — предмет тайных вожделений новобранцев, моих в частности, — отлично знал кладовщика, снабжавшего нас продуктами, и больше, пожалуй, никого.
В эти горячие дни политрук ни разу не побывал в моем отделении, хотя к командиру взвода заезжал как будто. Были участки послабее, потревожнее, каждый день, каждый час менялась обстановка, возникали новые, непредвиденные, сложнейшие обстоятельства, требовавшие пристального его внимания, его присутствия где-то в другом месте.