Как держаться, что скажет дядя, в курсе ли он?..
Тут Вилис, издав некий кашляющий звук, благоразумно удалился во «внутренние покои».
Мы кинулись друг к другу, обнялись, замерли.
Мыслей больше не было, слов еще не было. Совсем рядом билось ее сердце…
Кажется, в мире появился третий человек, кроме няни и мамы, нетерпеливо меня поджидавший.
Я знал это и раньше — вычитал в ее письмах. Прикосновение перекрыло все.
Нет, не то, она была не «третьим», конечно же не «третьим», она была п е р в ы м человеком из тех, кто ждал меня.
Самым первым, самым близким.
Выдохнув наконец «здравствуй», она успела лишь сообщить, что совсем было заночевала у подруги, но какая-то сила погнала ее сюда. Предчувствие?..
Потом она оставила меня на попечение вернувшегося тем временем дяди, а сама помчалась хлопотать о ночлеге.
В домике оказалось еще две комнаты. Совсем крошечная, где спали Вилис и его жена. И что-то вроде столовой — там, на кровати, располагались две девочки-погодки, а в углу, на диване, — Виа.
Мне постелили в той же столовой, на полу у печки.
Можно было уложить меня и в комнатке, где мы с дядей сидели. Но там было намного холоднее, было накурено, а кроме того, и Вилис, и его жена прекрасно понимали, что, где ни постели, мы с Викторией все равно будем вместе, и строгих моралистов из себя не корчили.
То есть я не знаю, конечно, что наплела тетушке Виа и о чем говорили супруги между собой, вообще-то у них имелись все основания считать наши отношения более интимными, чем это было на самом деле, но, если и так, вида они не показывали.
Как только все улеглись, Виа в халатике скользнула со своего дивана ко мне на матрас, и мы будто снова очутились в Пасиене, и объятия наши были нежными до определенного предела. Шепотом, чтобы не будить девочек, проболтали до полночи.
Потом Виа перебралась обратно, мы уснули, проснулись поздно, когда в домике уже никого не было. Попили чаю и ушли.
Я не встречал больше ее дядю, но помню его гостеприимство и величавую простоту, с которой он отнесся к нашей любви, и мне досадно, что не представилось случая отплатить ему, что я до сих пор у него в долгу…
Путь к центру города был совсем простым и не таким уж далеким. О своих ночных страхах я вспоминал со стыдом.
Виа отвела меня на квартиру своих родителей. Они эвакуировались к другим родственникам, на север Латвии, и еще не возвратились в город. Виа вернулась из Пасиене при первой возможности, чтобы не пропустить учебный год, а они не спешили.
И правильно, между прочим, делали. В их прекрасно обставленной просторной квартире в добротном пятиэтажном здании на одной из главных рижских торговых артерий не работало центральное отопление, — в городе не было топлива. А на улице стоял мороз.
Так что в теплом домике дяди Виа ночевала не случайно.
Мы с ней прожили два дня в ледяном доме.
Первым делом я попросил ее отвести меня на кухню и выгрузил там из вещмешка все свои припасы.
Ее глаза заблестели так же, как глаза Вилиса при виде табака. Тут только я сообразил, что Виктория наверняка недоедает и что вчера вечером она легла спать голодная.
Почувствовав себя кормильцем семьи, я потребовал, чтобы она немедленно поела — поели мы вместе, — а в дальнейшем особенно не экономила. Сказал, что хлеба и крупы принесу еще. Я не сомневался, что Петросян выручит меня, и он действительно сделал это на следующий же день: буханка хлеба и несколько горстей крупы для большого хозяйства не расчет. Когда я рассказал ему, в чем дела, он вытащил еще банку тушенки из собственного НЗ. Армяне народ запасливый — и добрый.
Так что с питанием дело у нас обстояло неплохо.
А на холод мы по молодости лет могли себе позволить не обращать внимания.
Да и дома мы особенно не сидели. Радостный, я сопровождал Викторию по всем ее делам. В институт. К подруге. Еще куда-то, откуда она вышла с бутылкой ликера — чтобы было чем отметить Новый год.
Вечером мы отправились в оперный театр, тоже нетопленный, но там, в отличие от дома, можно было не раздеваться. Популярная в те годы латышская певица Эльфрида Пакуле пела в «Травиате»; на ней было тонкое шелковое платье, и глядеть на нее было холодно. Высоченная, худая, с некрасивым лицом и большим ртом — но голос…
Ее лучше было слушать не глядя на сцену.
После театра мы благополучно добрались домой, благо близко было, и весело встретили Новый год, заедая ликер ломтиками шпика и гречневой кашей.
А потом началась одна из самых кошмарных ночей в моей жизни.
Я был уверен, что этой ночью она станет моей женой.
После первой встречи прошло несколько месяцев. Переписка так сблизила нас, что не оставалось уже сомнений в том, как мы нужны друг другу. Вчерашняя встреча, горячая, светлая, радостная, окончательно укрепила наше единство.
Я не размышлял на эту тему, не прикидывал «за» и «против»: все равно ничего другого я представить себе не мог бы. Первобытная логика чувства властно вела меня за собой, и сопротивляться не было никаких причин. События накануне, когда, выполняя задание своего сердца, я пробивался к ней любой ценой, прошедшая ночь в семье ее родных, этот день, проведенный вместе, наполненный предпраздничными хлопотами в условиях совершенно мирных, в театре — я не был в театре четыре года! — в ее квартире, ее комнате, — все это настраивало на какой-то особо торжественный лад.
Большего подъема в своей жизни я, пожалуй, и не испытывал.
Мне и было-то — двадцать два. Я волновался, готовясь ко сну, — как все это пройдет…
Свадьба в ледяном доме.
Когда же я, продрогший, забрался к ней под теплую перинку и она тоже обняла меня так нежно, как только она одна умела, выяснилось… что она легла спать в купальном костюме. Цельном, как у пловчих, тщательно застегнутом купальном костюме.
По нервам, как по струнам рояля, удар топором.
Смятение — в чувствах, мыслях, словах.
Я никогда не был особенно красноречивым, но все свершавшееся сегодня в моей жизни — в н а ш е й жизни! — было для меня таким священным, что, едва шок отпустил немного мертвую хватку, я сделал невозможное и заговорил о своем чувстве, о свадьбе и нашем совместном будущем словами, не поверить которым, казалось, было нельзя.
Да и какие основания — не верить?
Какие?!
Она и не проявляла недоверия — ни вот настолечко. Скажи она прямо, что не верит, все было бы несравненно проще. Я знал бы тогда, что должен сделать еще то-то и то-то и доказать так-то и так-то — и убедить ее окончательно.
А она наотрез отказалась снять свое «варварское» одеяние.
Все время отрицательно покачивала головой, словно самоубийца, не решающаяся прыгнуть с обрыва.
И говорила «да», соглашаясь с моими словами.
— Да, но…
Ужас моего положения был в том, что бороться приходилось с духами, тенями, привидениями; пытаешься отшвырнуть противника, нанести ответный удар, а рука проваливается в пустоту. Она верила мне, несомненно верила, она не сомневалась в искренности моих слов, точно так же, как и во все время нашего знакомства — с первого дня, с первого дня. В то же время житейская мудрость, твердо стоявшая на страже привычных для нее обрядовых, семейных, сословных, национальных и бог весть каких еще требований, перевешивала эту веру, мешала ей до конца понять меня, не давала и на этот раз пойти навстречу.
Как ласково пыталась она меня успокоить… Недоумевала: с чего это вдруг я ощутил такую острую неудовлетворенность нашими отношениями — ведь все у нас шло так замечательно, как только можно мечтать. Робко упрекала меня в беспросветном романтизме, в фантазерстве, полном незнании жизни и вытекающем отсюда нежелании согласиться с элементарным, каждому разумному человеку доступным выводом: до конца войны менять в наших отношениях ничего не следует.
— Не следует?
— Невозможно.
— Невозможно?!
— Конечно, невозможно…
Но — почему, черт побери?!