Литмир - Электронная Библиотека

Его дело было сделано, общая пляска началась.

Понимал ли он, что пляска обладает удивительным свойством сплачивать людей — хоть прямо в бой, — или действовал инстинктивно? Первый раз я увидел его пляшущим в Бронницах, под Новгородом, в невыносимо тяжелый день, в перерыв между двумя массированными налетами немецкой авиации на наш участок. Шел дождь, голова Петра Ивановича была перевязана после только что полученной контузии, на лице — смазанная йодом большая царапина, само лицо напряжено до крайности, а он, окруженный бойцами, сосредоточенно и долго плясал, неожиданно тяжело топоча по мокрой траве маленькими ножками в измазанных глиной, но не потерявших своего изящества хромовых сапогах.

Этот день запомнился мне и по другой причине. Когда утром, во время первого налета, мы бросились восстанавливать только что нанесенные линии разрушения, к участку моего отделения подъехал Петр Иванович и, желая выяснить обстановку, приказал мне вызвать ближайший узел связи по нашему аварийному телефону, подключенному прямо к линии. Разговаривая, он стоял, выпрямившись во весь рост, хотя немцы продолжали бомбить и обстреливать из пулеметов скопление орудий, машин, повозок на дороге и нас заодно. Ему было бы спокойнее присесть на землю, а то оттащить аппарат в придорожную канаву и укрыться там самому — длина провода позволяла это.

Что это — форс? (Словечко «форсить» тоже было в моде в довоенные годы). Залихватское молодечество, которое я, начитавшись книг о подлинности человеческих взаимоотношений, успел возненавидеть, а наглядевшись на «службистов» в мирное время, возненавидел вдвойне?

Как бы там ни было, но, посмотрев много раз «Чапаева», я твердо знал, что командир не должен лезть на рожон и что ему можно и даже должно об этом напомнить. Подбежав к Петру Ивановичу, я предложил перенести телефон. Политрук едва заметно улыбнулся, покачал головой и, продолжая кричать в трубку, показал глазами наверх. Сперва я подумал, что он имеет в виду вражеские самолеты, и с обычной для юности назидательностью собирался ответить, что потому-то я и предлагаю… Потом поднял голову и понял, что Петр Иванович указывал на одного из бойцов, — стоя на столбе, он закреплял на изоляторе металлический провод.

Боец был метра на три ближе к самолетам, утюжившим дорогу на бреющем полете, он никуда не мог укрыться от пуль, а упади рядом бомба, его непременно сбросило бы взрывной волной или прошило осколками — от фугаски они раскаленным веером идут вверх. Повиснув в воздухе на монтерских когтях и поясе, он там  р а б о т а л.

Все это я превосходно знал и раньше, и не мог не знать, ибо сам неоднократно точно так же, под обстрелом, торчал на столбе. Но я не умел еще соотнести самочувствие человека там, наверху, с тем, что делает в это время его командир, считал, что, если все мы — на столбах, а командир — в кювете, это нормально: зачем же и ему рисковать собой, когда он может спокойно этого не делать?

Начиная с того дня или того часа я особенно тщательно старался не отделять свою судьбу от судьбы солдат моего отделения, потом взвода. Это получалось у меня не всегда, а если получалось, то, как правило, далеко не так органично, как у политрука. Но я заметил, что каждый раз, как мне нечто подобное удавалось, возрастало доверие ко мне солдат, — значит, и я мог более спокойно на них положиться. Взвод обслуживал целую трассу, люди жили разбросанными вдоль линии группками, — без взаимного доверия мы не смогли бы ничего.

Но политрук умел не только доверять людям. Он обучал нас и великому искусству заботиться о других, своих товарищах-подчиненных, поощрять их, помогать им в большом и малом, и всегда — всерьез, как если бы речь шла о близком человеке. Тем и запомнились многим воевавшим военные годы, что тогда вдруг оказались ненужными многие необычайно опасные для подлинного гуманизма грани, в том числе грань между своим, родным — и чужим, быть может, самая «естественная», а потому самая опасная из всех.

Сколько перевидал я командиров, да и политработников тоже, привычно прикрывавших «уставной» заботливостью глубочайшее равнодушие к судьбе своих подчиненных. Петр Иванович, не переносивший ни малейшей фальсификации — здесь тоже сказалась его рабочая закалка, — настойчиво стремился дойти до сердца каждого солдата. И был прав, разумеется: ничто так не побуждает к самоотдаче, как устойчивость внутреннего мира.

Если комроты не различал одиночек в отлично выровнявшемся строю отделения или взвода и не стремился к этому, если он воспринимал подразделение лишь как единицу, способную или неспособную выполнить данное задание, — политрук ни на секунду не забывал, что и второе, и третье, и первое отделение этого взвода состоит из людей, у каждого из которых — свое имя и своя судьба.

На летучках в штабе краска стыда не раз заливала лицо очередного взводного — мое в том числе, — понятия не имевшего о том, что у одного из его солдат скончалась на родине мать, или убили где-то на другом фронте брата, или сына, или… Политрук, находивший время сообщить об этом и призвать  в с е х  командиров быть к этому человеку особо внимательными, постепенно приучил нас считать беду каждого — общей бедой.

Нет, не молодечество воспитывал он в нас; деловито и последовательно он демонстрировал нам величие простого чуда взаимопонимания двух людей, часто — едва знакомых.

Он стремился лично побеседовать с каждым солдатом, прибывшим на пополнение, побеседовать неторопливо, обстоятельно, и сделать все, что в его силах, чтобы новичок побыстрее почувствовал себя в нашей роте дома, ну и овладел спецификой нашей боевой работы.

Он принимал и устраивал первых девушек-телефонисток, налаживал их быт, помогал, как мог, войти в армейское житье, был их исповедником, когда в этом оказывалась необходимость, не забывая подсказывать кое-что и командирам, в подчинении у которых неожиданно оказались существа, вносившие в военные будни полузабытый аромат мирного времени.

Отлично помню, какая паника охватила меня, когда первые две девушки прибыли в мой взвод; в свои двадцать с чем-то лет я неожиданно оказался в положении отца, взрослые дочери которого окружены толпой достаточно энергичных поклонников…

Политрук всегда был с теми, кто оказался на наиболее ответственном, наиболее опасном участке.

…На фронте полнейшее затишье, ничто не предвещает перемен, а политрук, ни с того, ни с сего, звонит с отдаленного контрольного поста твоего взвода, где он, оказывается, находится уже чуть ли не сутки, запретив сержанту докладывать тебе о своем приезде.

— Давай-ка посоветуемся, взводный, — говорит Петр Иванович тихим, с легкой хрипотцой голосом. — Как думаешь, не стоит ли нам с тобой…

Слушаешь, а самому боязно, что он найдет там — уже нашел, конечно! — уйму недоделок, упущений… И начинаешь лихорадочно соображать, какие меры следует принять, чтобы укрепить это направление — не зря же политрук там появился! — и как организовать работу так, чтобы побыстрее вырваться туда самому… И чувство уверенности за становящийся главным участок, радостное чувство уверенности охватывает тебя: словно, подставив плечо под тяжкую ношу, Петр Иванович добровольно разделяет с тобой ответственность, видя там, на месте, многое, чего тебе за пятьдесят километров разглядеть невозможно.

А ответственность у нас, в свя́зи высокого подчинения, была немалая, и разделить ее со старшим товарищем, особенно в период активных боевых действий, было ох как приятно. Связь с генеральным штабом обеспечивали, правда, специальные линии, так называемые «ВЧ» и специальные подразделения — у них даже канты на погонах были другого цвета, чем у нас, — но и командующий фронтом обладал властью вполне достаточной, чтобы сурово покарать офицера, по вине которого оказалась нарушенной стройная система связи сверху донизу…

На моей памяти политрук ни разу не поколебался взять на себя ответственность — и за выполнение боевой задачи, и если судьба солдата или офицера его роты требовала экстренных решений. Он шел подчас даже на то, чтобы, в случае исключительном, использовать наше положение отдельной роты и отпустить человека на несколько дней домой — разумеется, если обстановка на нашем участке фронта позволяла это.

39
{"b":"832952","o":1}