Надо вам сказать, что у Виктора Захаровича звучный, мягкий баритон, и, когда он говорит, к нему поневоле прислушиваешься; только после знакомства с этим человеком я поняла, как много точных данных о нас самих содержится в нашем голосе.
Прошла неделя, другая, заявление по-прежнему лежало в столе, но я все реже вспоминала о нем. Внимание, которым одарил меня Виктор Захарович, стало оказывать действие не только на наших с ним товарищей по работе, но и на меня тоже. Снялось раздражение, пропало желание нарочито дерзить, отвечать колкостью на колкость, стал проявляться интерес к той скромной и незаметной работе, какой я тогда была занята, начала вырисовываться даже некая перспектива.
Словом, я на многое взглянула другими глазами, и это благотворно на меня подействовало.
Но тут Севастьянов тяжело заболел, попал надолго в больницу. Я вновь осталась одна, и это было главной проверкой. Оказалось, его поддержка не пропала даром. Все привыкли уже к заданной им тональности и продолжали вести себя по отношению ко мне так же, как при нем; я словно закрепилась на какой-то определенной позиции, устраивавшей и меня и всех остальных.
Все бы ничего, но мне отчаянно его не хватало. Впервые в жизни я затосковала по другому человеку — и только потому, что человек этот был внимателен и добр ко мне.
Я не знала, как справиться о его здоровье, как сделать для него что-нибудь, — теперь он был в беде, и я считала своим долгом в свою очередь помочь ему. И тут случайно, а быть может и не совсем случайно, соцбытсектор нашего месткома, добродушная, ленивая дама, сидевшая в одной комнате со мной, посетовала на то, что вот приближается день Советской Армии и надо бы навестить в больнице одного ветерана, а ей самой никак не выкроить для этого времени.
Я не узнала своего голоса, таким он стал робким, так дрожал, когда я предложила снести Виктору Захаровичу цветы и наш скромный подарок. Меня не смутила улыбочка собеседницы, радовавшейся тому, что ее расчет оправдался и я попалась на удочку. Если бы речь шла о ком угодно другом, я, скорее всего, вспыхнула бы после такой улыбочки, взбрыкнула, закусила удила. А тут я сдержалась, сама этому дивясь, так мне его не хватало.
— Так вот, изволите ли видеть, все дело в том, — начал наконец свою речь прокурор, то бишь Аркадий Владимирович, — что наша драгоценная дочь объявила нам о событии, которое, которое… — голос доморощенного обвинителя дрогнул, но он взял себя в руки и продолжал: — Объявила о событии, для всей нашей семьи категорически неприемлемом.
— Не совсем для всей, — тихо донеслось со стула, на котором ютилась обвиняемая. — Кешенька доверяет мне, он любит меня, и он…
— А я повторяю еще раз: для всех категорически неприемлемом! — прервал ее отец. — Искать союзника в несовершеннолетнем брате, сбивать его с пути истинного — стыдно! Стыдно и недостойно порядочной девушки.
Аркадий Владимирович достал носовой платок, взрывообразно высморкался. Вновь наступило тягостное молчание.
— Дашенька замуж собралась! — подала голос Елена Игнатьевна, тихо вязавшая в уголке дивана. Спицы умолкли в ее руках, клубок шерсти, скребшийся о стенки маленькой корзинки, испуганно замер.
Мои предположения подтверждались, хотя о самом факте замужества я, как и они все, слышал впервые.
— Собралась за человека, которого мы в глаза не видели, хотя слышали о нем премного, — все так же прерывисто, словно запыхавшись, но твердо произнесла Мария Осиповна. — Знаем только, что он старше не только Даши, но и меня, кажется.
— Да, он старше тебя, мама, никакой тайны здесь нет.
— Лучше — не нашла? — презрительно бросила мать.
— Лучше не нашла, — спокойно ответила дочь. — Насколько я понимаю, это — мое дело…
— А нас это касаться не должно, не так ли? Нас не должно волновать твое будущее, ты это хочешь сказать?! — Аркадий Владимирович укоризненно покачал головой. — Не ожидал, доченька. Я всегда старался быть тебе другом, а не суровым наставником…
— Я благодарна вам с мамой, я уважаю, люблю вас, и всегда буду любить, что бы ни случилось, но ты пойми: я уже взрослая и речь идет о моей судьбе. Только о моей, а не о судьбе всех нас, всей семьи. Почему же ты не хочешь позволить мне самой разобраться в таком глубоко интимном вопросе, как мое замужество?
— Стыд-то, стыд-то какой! — тихо, почти шепотом воскликнула ее бабушка. Спицы звякнули, словно изнывали от бездействия и тоже рвались в бой.
— В чем же стыд, бабуля? — мягко улыбнулась внучка. — Стыд, это когда лгут, стыд люди прячут, а мы как раз прятаться и не хотим, зачем нам это, когда мы можем смело глядеть в глаза любому и каждому. Разве можно стыдиться истинного чувства?
Впервые за это время Даша подняла голову и уголком глаза взглянула на меня.
Я молчал, прекрасно понимая, как тяжело всем собравшимся в этой комнате, как им тоскливо и каким бестактным, мягко говоря, будет любое мое заявление. Создалось странное положение: родители пригласили меня специально для того, чтобы я помог им образумить дочь или хотя бы подсказал им, какое принять решение, дочь, в свою очередь, рассчитывает на мою поддержку, а я ничего сказать не могу.
Курить захотелось смертельно.
Если я и молчал, это вовсе не означает, что я ничего по поводу услышанного не думал. Стыдиться всего истинного грешно, это преступление перед самим собой, не колеблясь ответил бы я на немой вопрос Даши, — истинное так редко встречается в короткой человеческой жизни. Стыдиться надо сделок. Их прежде всего. Особенно же сделок в любви, неизбежно убивающих душу…
— Безразличного отношения к твоему решению ты от нас не дождешься, — видя, что я не отвечаю на Дашин призыв, вновь оживился Аркадий Владимирович. — Да, ты взрослая, ты сама зарабатываешь, хотя на что может хватить твоего заработка, понять невозможно… Ты можешь шваркнуть о стол дипломом, как козырным тузом… Все это ничего не изменит. Пока мы живы, мы не можем снять с себя ответственность за твою судьбу: таков обычный человеческий долг по отношению к своему детенышу. Не только благословить тебя на столь губительный шаг, но и дать молчаливое согласие на то, чтобы ты его сделала, мы никак не можем. Пусть это выглядит смешно, старомодно, но, если ты не пожелаешь принять во внимание наши слова, — мнение твоей семьи! — ты должна быть готова к тому, что мы приложим все силы, воспользуемся любыми средствами, чтобы остановить тебя… Слышишь? Любыми…
Вот как — любыми?! А что же достоинство вашей дочери, любезный сосед? С достоинством как быть?
Желание курить стало еще более острым. После недавнего гриппа с каким-то мудреным названием со мной происходят странные вещи. Когда я долго без курева, да еще нервничаю при этом, у меня сплошь да рядом все спутывается в голове и четкую, прямую реакцию на происходящее вытесняют ни с того ни с сего мысли-видения, мысли-образы, мысли-фигуры, отслаивающиеся от массивного косяка моих дум и сомнений в результате каких-то весьма разнородных ассоциаций — то отдаленных, то ближайших…
Вот и сейчас: пытаюсь заставить себя внимательно слушать нашего «прокурора», а мысли упорно отклоняются к «Письмам об Испании» Василия Боткина, с восторгом прочитанным как раз недавно во время болезни. И плывет на меня видение…
девятнадцатый век;
Мадрид, где я никогда не был, площадь, вымощенная булыжником;
с одной стороны — толпа народа, сжимающего в руках палки, камни, разную дребедень;
с другой — подразделение солдат и впереди полковник в белых перчатках, со шпагой в руке, курящий сигару;
площадь пересекает простолюдин в грубом плаще;
не обращая внимания на то, что творится вокруг, он свертывает на ходу папиросу;
вот простолюдин поравнялся с полковником, вот он остановился и, с достоинством кивнув головой, попросил у полковника прикурить;
полковник охотно подал простолюдину свою сигару, тот прикурил, слегка поклонился и все так же спокойно пошел дальше