— Софья, — сказала одна из них, задумчивая, бледная. Как выяснилось, у Сони не было детей, ей предстояла сложная операция, а в больницу она, как и Таня, попала впервые.
— Любовь, — бойко представилась другая, протягивая Тане руку. Она с ходу обрушила на Таню ворох полезных сведений, сообщила, что по случаю срочной командировки гинеколога их промурыжат тут дольше обычного, и красочно описала не только процесс подготовки к операции, которую им предстояло перенести, но и то, что Таня будет ощущать во время операции и как должен протекать нормальный процесс выздоровления.
— В общем, это пустяк, не тушуйся! Ну подзалетела, делов-то, другой раз умнее будешь, — закончила она свои речи.
Беззаботность Любы, подлинная или мнимая, и даже ее последние слова, которым Татьяна в обычном своем состоянии не придала бы значения или даже пропустила бы их мимо ушей, теперь, когда они провозглашали ее появление здесь делом обычным, житейским, тоже подействовали на Таню благоприятно.
«Да-а, в больнице — не в троллейбусе, — подумала она. — Там проехал со случайным попутчиком три остановки, вылез, и… А тут какая-то особая солидарность…»
Слева от двери, напротив Таниной кровати, спала пожилая женщина. «Рак…» — шепнула всезнающая Люба. Узнав, что старушку никто не навещает, Таня решила взять ее под свою опеку, в тот же день принялась за дело и быстро приноровилась к роли сиделки. Она читала Марии Тарасовне вслух, помогала принимать лекарства, умываться, отдала ей всю вкусную снедь, привезенную вечером тетей Лизой.
Есть Мария Тарасовна почти ничего не могла, но охотно пила прохладный сок, втягивала губами протертые с сахаром яблоки и каждый раз благодарила Таню со слезами на глазах и потихоньку ее крестила.
Самой Тане уход за больной помогал забыться. Впрочем, вся обстановка больничного мирка держала ее в постоянном напряжении и отвлекала от мыслей о себе, о своей судьбе. Здесь было как-то не до рассуждений, здесь вот-вот все должно было решиться практически — где-то за поворотом коридора уже поджидала та неведомая сила, которой предстояло перекроить ее жизнь.
Только когда все засыпали, сомнения вновь выползали из тайников души. Тишина, прерываемая лишь шагами дежурного, обостряла чувство вины перед мальчиком, которого теперь не будет, перед его отцом. Две бесконечно долгие ночи. Его глаза, а иногда и глаза его ребенка глядели на нее из темноты с немым укором.
На третий день к вечеру случилось непредвиденное.
Чем-то особенно растроганная Мария Тарасовна, собравшись с духом, обратилась к своей добровольной сиделке с кратким увещеванием.
Не отказаться ли Танюше от своего намерения? Уж кому-кому, а ей, голубушке, такой заботливой, такой ласковой и душевной, обязательно следовало бы стать матерью. Она идет против природы, это большой грех, искупить который нельзя ничем, никакими успехами в суетной людской жизни. Кто знает, что ждет Таню, не приведи господь, случится одиночество, как вот с ней самой например, — не пришлось бы тогда тоже помирать одной, уповая на чужую милость…
Старушка залилась слезами. Секунду в палате было тихо, затем раздался пронзительный, истерический крик всегда тихой Сони:
— Зачем вы последние силы зря тратите, Мария Тарасовна! Грех? Разве они способны понять, что это такое?! У них же все до крошечки рассчитано: когда муж — когда любовник, когда служба — когда дружба! А ребеночек — в крайнем случае, если время останется! Они никогда не ворочались ночь без сна, тоскуя о маленьком тельце рядом… Эгоистки бесчувственные! Дряни! Дряни!
Обессиленная, она упала на подушки, а рядом, подмигивая Тане, поднялась Любка.
— Это мы-то дряни, деточка? — начала она тоном, не предвещавшим ничего хорошего. — Не видала ты, значит, настоящей дряни! Что ты о нас знаешь…
Закусив губу, Таня выбежала из палаты, сделала несколько шагов по коридору, толкнула небольшую дверь на пружине и очутилась в тенистом старом саду — здание больницы полукольцом охватывало его, и больным не только не возбранялось, но и предписывалось там гулять.
Слова Марии Тарасовны она приняла к сердцу гораздо ближе, чем сделала бы это в обычных условиях. Крик Сони стегнул ее, словно хлыст. А все потому, что час назад осмотревший ее гинеколог сказал кратко:
— Завтра утром.
Темнело, больные разошлись по палатам, какие-то птицы проносились в полумраке, торопясь достичь своих гнезд, а она долго бродила по аллеям и тропинкам одна. Перебирая в памяти события последнего времени, Таня, в который уже раз, задержалась мыслью на упоительных днях, наполненных присутствием человека, с которым она не была одинокой, вспоминала его слова, улыбку, жесты, ей казалось, что еще один поворот дорожки — и она вновь увидит его светящееся нежностью лицо и кинется к нему навстречу.
Но чем светлее были воспоминания, тем страшнее было возвращаться к действительности и думать о том, что завтра она, своими руками, порвет ту ниточку, которая только и могла сделать минуты, часы и дни ее короткого счастья не одним лишь прошлым… Она с ужасом осознала вдруг, что, потеряв ребенка, уже никогда — никогда?! — не сможет относиться с такой же нежностью, как раньше, к его отцу.
Она словно шла по тонкой жердочке над пропастью — что же, что гнало ее вперед?
«Завтра утром, завтра утром, — било в виски. — Завтра утром будет поздно. Не станет ребеночка, и, быть может, никогда больше не будет детей… Что же потом? Радость творчества? Уравновесит ли она то самое одиночество, которое еще терпимо на людях, пока ты полон сил, и которое так страшно в старости… Господи, но ведь все решено, не начинать же сначала. И здесь, в больнице, уже столько возились с ней… И директору она обещала… Как сказал Крестинский: приняла решение — не жалей!..»
Она всматривалась в такие дружелюбные обычно кроны деревьев, словно надеялась увидеть там свое будущее или хотя бы нечто, обращенное непосредственно к ней, но тьма понемногу смыкалась вокруг и разглядеть что-нибудь становилось труднее с каждой минутой. Да и прохладно стало, а простужаться Тане было теперь нельзя.
Она медленно направилась ко входу в больницу, тускло освещенному старинным фонариком с маленькой лампочкой внутри. Вечерняя прохлада, руки деревьев, тянувшиеся к ней со всех сторон, вечное, такое уверенное мерцание звезд, заполняющих бескрайнюю вселенную, немного успокоили ее и, как ей казалось, окончательно убедили в чем-то.
В чем?
В палате, снова было тихо. У окна щебетала Люба, как ни в чем не бывало излагавшая Соне свою точку зрения на мужчин. Мария Тарасовна впала в забытье, дышала тяжело, с присвистом. Таня подошла к ее постели, поправила подушку, пригладила растрепавшиеся пряди седых волос и тут, впервые за эти дни, явственно увидела на челе старой женщины печать смерти.
Словно бездна разверзлась перед Таней. Сказанные давеча старушкой простые «бабьи» слова обрели неожиданно новый, чуть ли не вещий, пророческий смысл.
Вздрогнув, Таня отступила к своей кровати и, как была, в тапочках и цветастом халате, прилегла на одеяло.
Она лежала и лежала, ни о чем конкретно не думая, но именно в эти несколько бездумных минут ее существо, только что соприкоснувшись с таинственным рубежом жизни и смерти, сделало выбор. Или ей только показалось, что в ее отрешившейся от внешнего мира душе выкристаллизовалось наконец решение, о котором она никогда впоследствии не пожалеет?
«Мечта… мечта никуда не денется, если она настоящая… Зато со мной всегда будет наш ребенок. Может быть, он еще поможет мне, удержит — как заземление — от погони за побрякушками, за дутой славой, с ним я вернее сберегу внутренние ценности, которые не восстанавливаются, если их раз утратить, он меня целомудреннее сделает…»
У Тани не осталось вдруг сомнений: вот он, выход из лабиринта! Теперь… теперь только бы не упустить из виду ведущую к выходу едва заметную тропинку.
Полежав еще немного, Таня встала, вынула из тумбочки свои вещи — две книжки, несессер, сунула их в полиэтиленовый мешочек и подошла к продолжавшим мирно беседовать соседкам.