Надо сказать, мне и раньше доставляло удовольствие беседовать с маленькими детьми. Со взрослыми — как? Встретишь человека и принимаешься ходить вокруг да около, не зная, как пробить брешь в коконе из лицемерия, хвастовства, полуправды, болезненного самолюбия — все это, и многое другое, в изобилии разложено вокруг, стоит лишь руку протянуть, и мы радостно накручиваем на себя как можно больше, боясь прослыть примитивами. Ткнешься в такую мумию раз, другой, а потом махнешь рукой да и отойдешь в сторонку.
А с ребенком все просто — до школы, во всяком случае. Или вы симпатичны друг другу, или не симпатичны. В последнем варианте и связываться нечего, никого это не обидит, все равно вы существуете на разных уровнях. Если же намечается взаимная симпатия, то развить ее — одно удовольствие, ибо «да» в устах ребенка означает «да», «нет» — «нет». Чего ж еще?
Зинаидины дети — она так и представилась мне: протянула бледную, тонкую руку и произнесла: «Зинаида» — сразу же вызвали во мне симпатию самую горячую. Девочки были хохотушки, не ныли, не капризничали, а уж как заботились они о бедном больном и неухоженном! Трехлетний увалень Ваня, совершенно самостоятельный мужчина, ни мне, ни кому другому не мешал; средняя, Агнесса, охотно с ним возилась, ей были еще интересны его игры.
Зато Тамара, старшая, несомненно предпочитала мое общество. Создание по природе своей исключительно деликатное, она прекрасно усвоила пожелание матери не приставать ко мне, не навязываться; тем полнее и ярче раскрывалась девочка, когда я подзывал ее к себе.
Так как сидеть на самой раскладушке рядом со мной Тамаре было не очень удобно — тесно, и жесткая трубка-край врезалась в ножки, — я, уходя утром в сад, захватывал специально для нее маленькую табуретку, нашлась такая у тети Гали на кухне. И вот стоило Томочке заметить, что я проснулся, она издали искала глазами мой взгляд, чтобы прочесть в нем желанное «пора». Сигнал я подавал с радостью, ибо кому же не приятно сознавать, что есть живое существо, жаждущее твоего общества. Малышка мигом прилетала и взбиралась на табуретку, а куклу или любой другой предмет, который был у нее в руках, клала возле на траву. Если же мы еще не виделись в этот день — бывало, что, когда я уходил на лужайку, они еще спали или, допустим, пили молоко у себя в мезонине, — то она, прежде чем усесться, подходила к изголовью и целовала меня.
Конечно, обряд возник не сразу, понадобилось некоторое время, пока она привыкла ко мне и, надеюсь, по-своему полюбила меня, но поцелуй этой девочки приводил меня в прекрасное настроение, я делался бодрее. Да что говорить: я бриться стал тщательнее! Зато если Тамара почему-либо не выходила играть, если шел дождь и мы сидели каждый в своей комнате… Наблюдая меня в такие дни, мама расстроенно качала головой:
— Ах, Игнашенька, чужой ребенок… Пора бы и о своих подумать, давно пора…
Чуть ли не бездна разверзалась перед мамой при слове «чужой», я не ощущал ее; трудно подыскать более показательный пример того, как мало мы понимали друг друга. Не знаю, сумею ли я испытать больше нежности к собственной дочери — у меня пока нет ее, — буду ли больше жаждать общения с ней, в чем это выразится. Но тут…
Мы толковали с Томочкой обо всем на свете, и я конечно же придумывал для нее сказки. В моем тогдашнем состоянии это было непросто, но необходимость логично строить сюжет очень своевременно призвала к порядку расхлыстанное болезнью мое воображение. Сперва я попытался было сочинять что в голову взбредет, и порождал в изобилии ничем не связанные между собой эпизоды. Только номер не прошел. Натолкнувшись несколько раз на недоумевающий, сочувствующий больному и несколько покровительственный даже взгляд девочки, я устыдился и стал более тщательно собираться с мыслями; случалось, придумывал сказку накануне вечером.
Так текла наша жизнь. С каждым днем я становился все крепче. Дети окружали меня. Их мать уже не так старательно уклонялась от бесед со мной, да и мое первое впечатление стало понемногу меняться; еще бы, я различал теперь в ней черты ее детей, Тамарины черты…
Но до сближения было далеко. Зинаида занималась исключительно хозяйством: готовила, стирала, ходила с детьми гулять — с зонтиком от солнца, только не белым, а цветастым. Уложив малышей, читала. Выходя поздно вечером во двор, я всегда видел в мезонине свет.
Моя мама, почуявшая женским сердцем, что ее сын готов влюбиться во вдову с тремя детьми, успокоилась, видя, что никакого «романа» нет и в помине. Она искренне сочувствовала Зинаиде, несколько раз они с тетей Галей обсуждали в моем присутствии незавидное положение, в котором оказалась молодая женщина после гибели мужа. Горе, придавившее ее плечи, завалило, казалось, все выходы в нормальную жизнь. Зинаида даже с работы уволилась тогда же, осенью, а теперь вот при первой возможности уехала с детьми сюда… На что жила? Были скромные сбережения, получила страховку за разбитую машину, родители помогали — и ее, и мужа… Но до бесконечности так продолжаться не может, она уже думает о том, чтобы с осени вновь идти работать, как же иначе, не тунеядка же она, хотя совершенно непонятно, откуда бедняжке взять силы и, главное, что будет с ребятишками?..
Нежданно-негаданно приехал дядя Миша.
— Трудиться, — сказал он, едва только взглянул на меня.
— Что ты, Мишенька! — всплеснула руками мать. Похоже, она первый раз в жизни готова была не согласиться с братом.
— Немедленно на работу, — поставил дядя Миша диагноз. — Чтобы оглобли его подперли, а то опять куда-нибудь не туда свернет.
Как ни странно, упоминание о работе не вызвало у меня неприятных ассоциаций.
— Хорошо, — сказал я. — Только жить я останусь здесь.
— Как это? — поразилась мама.
— До зимы хотя бы.
— Отсюда станешь ездить? Каждый день? — она не верила своим ушам, уж мама-то меня хорошо знала.
— А что? — поддержал меня дядя Миша. — Полчаса хода до станции, час на электричке. Молодец.
Это он впервые меня так ласково назвал.
— Полтора часа на дорогу?! — ахнула мать. — А с вокзала в городе? А обратно?
— И обратно, — спокойно, совсем как дядя Миша, сказал я. — Не я один. Многие через весь город ездят. А в электричке тепло, читать можно.
— Но я никак не могу оставаться здесь долго… — выложила мама последний аргумент; почему она не могла, один бог ведает.
— Тебе и не надо, — миролюбиво ответил я. — Тетя Галя меня накормит. Верно, тетя Галя?
— Верно, Игнашенька, верно. Накормлю, не сомневайтесь. Мне только в радость — все не одна.
— Точка, — сказал дядя Миша.
И увез маму.
А я стал ездить на работу.
Вставал по будильнику в шесть тридцать. Умывался до пояса колодезной водой — еще одна радость, открытая мною в здешних местах. Разогревал вчерашнюю картошку или кашу, выпивал пол-литровую банку молока и, приветствуя новый день, шагал лесом три километра до станции. В девять пятнадцать я сидел уже за своим рабочим столом; в восемь вечера был опять дома, и всегда с гостинцами — их я раздобывал во время обеденного перерыва. С разного рода собраний, учитывая мой «восстановительный период», меня отпускали без звука.
Субботы и воскресенья, естественно, были целиком моими. Точнее, нашими. С утра мы с девочками уходили обычно в лес. Там, километрах в трех от деревни, сверкало идеально круглое крохотное озерцо; подведя меня к нему впервые, тетя Галя назвала озерцо местным словом:
— Бочажок…
Нам было уютно у черной воды. С одной стороны к бочажку вплотную подступал лес, с другой начинался заболоченный луг. У бочажка мы всегда делали привал; я дремал, привалясь к неведомо как попавшей сюда карельской березе, а девочки аукались с лешим. Потом мы не торопясь брели домой.
У бочажка ко мне, сквозь дрему, прокралось однажды видение: словно выпрыгнув из иллюстрации в книге «Крестьянские дети», Тамара и Агнесса предстали вдруг предо мной в лапотках, платочках, каких-то сермяжных армячках — надо сказать, наряд этот прекрасно гармонировал с выданными им тетей Галей берестяными кузовками. Видение было таким реальным, что я долго тряс головой, прежде чем отогнал его.