порядке "творческого заимствования" (не так ли было с "Андреем Рублевым", к выходу
уже слегка "состарившимся" в каких-то деталях, блистательных находках?). Что я мог, узнав обо всем этом? Только одно — написать ему, высказать то, что не удалось при
встрече. Не знаю, сохранилось ли мое письмо в семье Тарковских, и не берусь его
реконструировать, черновика или копии я не оставил, да, кажется, их и не было. Зато
сохранился быстрый его ответ. <...> Чудом этот ответ уцелел при обысках — а могли и
спереть, не занеся в протокол. Перед выездом на Запад, в видах пристрастного
таможенного досмотра, я его оставил у надежного человека. Недавно мне переслали
это письмо из России. Вот оно:
"21 апреля 75
Уважаемый Георгий Николаевич! Я был тронут и обрадован Вашим письмом. И, в
особенности, потому, что привык к настороженному (правда, не всегда агрессивному) восприятию того, что я делаю. Что же касается "Зеркала", то тут на меня бросились
почти все без исключения коллеги, пытаясь меня осудить и даже призывая спасать
меня от самого себя и вызволить из тупика, в который я попал. Не мне Вам объяснять, что такое эти коллеги. Ну, да Бог с ними!
Мне особенно приятно Ваше письмо тем, что "Зеркало" я делал, как исповедь,—
максимально искренне и без позы. И если Вам наша работа показалась близкой, то в
этом не только заслуга авторов, но и тех, кто серьезно относится к окружающим.
Чувство достоинства понятие обоюдное, построенное на взаимном уважении и на
уважении самого себя.
189
К сожалению, кино у нас — расхожая монета, и серьезно заниматься им неприлично. Все равно как работать в пивнушке и не воровать при этом.
Мысли эти невеселые, работа в кино омерзительна. Вы поймете.— Вы стал-кивались с этими людьми.
Я с удовольствием ушел бы из него, но я ничего больше не умею путем делать.
Я не берусь сказать Вам, чем именно тронуло меня Ваше письмо. Видимо, тем еще, о чем Вы умолчали. Ибо между строк Вы заставляете находить в Вашем письме
многое, что оказывается общим у нас с Вами: и Бунин,
и оценка жестокости, и о мере искренности, и о структуре вещи. Надеюсь, мы
сумеем поговорить, ежели даст Бог увидеться. Позвольте поблагодарить Вас за все.
Может быть, для Вас этого письма мало (как действия), мне же оно помогает выжить.
А. Тарковский".
Вот такой ответ. Горький, трагический. Но, несомненно, ответ большого человека, искреннего и великодушного, без малейшей рисовки и позы, не боящегося открыться
ближнему,— в сущности, случайному, с которым еще двух слов не сказал,— как ему
трудно жить и работать. Я писал разным людям, к сожалению, не всегда достойным,—
но не часто дано мне было знать, что мои слова, наспех, сумбурно изложенные на
бумаге, оказали и прямое действие, кому-то хоть малость помогли справиться с
жизнью, облегчили его тяготы. И этого достаточно. (Не помню, я, кажется, писал, что
готов где угодно выступить в защиту "Зеркала",— Тарковский этой жертвы не
принимает, ему не нужно чьей-то Голгофы ради него, хватит и того, что сказано, это и
есть — действие. Но не забуду, что в мои трудные дни сам он, не колеблясь, за меня
вступился.)
После наших с ним встреч в Москве и в эмиграции, пусть долгих и обстоятельных, после многих телефонных бесед и элегических застолий я все же не берусь сейчас, даже коротко, обрисовать этого сложного, но и очень определенного человека, всегда
четко формулировавшего и свою мысль, и свое отношение к жизни и людям.
Тарковский — это целая планета, с замысловатой, но и весьма точной орбитой: Стану
придерживаться его письма, тех мест, которые могут быть не поняты или поняты
превратно.
Вот, скажем, о Бунине. Я вспомнил его рассказ "Журавли", говоря о том, как порою
действуют в искусстве вещи необъяснимые, к примеру — выкрик внезапной
невыразимой тоски в словах мужика, загнавшего лошадей, разбившего бричку и
лежащего на земле, раскинув руки, лицом к небу: "Эх, барин, журавли улетели!"
Однако не столько Бунин свел нас друг с другом, сколько Толстой, наша к нему
любовь и то, что мы оба считали его высшим художественным гением в русской прозе, у которого как раз все просто и объяснимо. <...>
В самом ли деле Тарковский "с удовольствием ушел бы" из кино — он, более чем
кто другой для кино родившийся? Думаю, эта фраза лишь передает глубину его
тогдашнего отчаяния, в других обстоятельствах он высказался иначе: "Для меня кино
не профессия, это моя жизнь, и каждый фильм для меня — поступок". Как же, в таком
случае, понимать частые его признания, что он не знает, что такое кино? Да так же, наверное, как зачастую не знаем мы, что такое наша жизнь и к чему приведет тот или
иной поступок...»
12
Коллеги Тарковского продолжали бурные дебаты и вынесли вердикт дать фильму
вторую категорию: «картину нельзя назвать выдающейся» — так они посчитали.
190
190
190
В конце концов фильм разрешили к показу, но копий сделали ничтожное
количество, и фактически страна его смотрела как подпольный. В Москве он шел в
двух заштатных кинотеатрах, без афиш и какой-либо рекламы. Впрочем, купить билет
было проблемой. Восприятие публики было все тем же: часть мысленно плевалась или
уходила из зала, другая часть (значительно большая) выходила потрясенной и в
глубоком молчании. Надо ли говорить, что потрясение это было метафизического
свойства.
«Ермаш обещал послать картину в Канны, дал слово, но не послал. Потом был
Московский фестиваль, и ее снова не выставили. Но государство заработало на ней
солидное количество денег: когда, по слухам, спросили Ермаша: "Что делать с этой
картиной?" — он ответил: "Ну заломите какую-нибудь цену, на которую не согласятся, в два-три раза большую, чем обычно". Западники согласились на назначенную цену и
купили ее так хитро, что она обошла большое количество стран. Андрей был поражен, увидев бесконечную очередь на Елисейских полях на просмотр фильма "Зеркало"...
Чтобы в течение двух недель на Елисейских полях стояла очередь за чем-нибудь —
невероятно! Она получила национальную премию Италии как лучший иностранный
фильм года, премию Донателло в 1980 году...» (А. Мишарин).
Премию «Давид Донателло» (за лучший иностранный фильм в Италии), своего
рода итальянский «Оскар», «Зеркало» получило в 1980 году. Тогда же — премию
Лукино Висконти. А годом раньше — премию Святого Винсента.
И все же в России «Зеркало» так и осталось, пожалуй, любимейшим из всех
фильмов режиссера. В то время как Запад больше обласкал «Рублева».
«Когда отец это увидел, он сказал матери: "Видишь, как он с нами расправился".
Он сказал это с улыбкой, но, наверное, его что-то задело там. Они только не заметили, как я сам с собой расправился,— лишь как я с ними расправился...» — Андрей
Тарковский.
Медитация-III 1
Созерцание дарит нам Тарковский. Просто дает нам то, что перед нами, что у нас
под носом. Лежит, поет перед каждым — нетронутое «касанием Будды». А он тронул, коснулся. Тем взглядом, который тотчас превращает кувшин в сакральный сосуд, а
воду в вазе — в драгоценную, неведомого происхождения, жидкость, даже нет — в
живое существо, охваченное другим живым существом, прозрачным и сияющим. От
чего это сиянье? Просто так. И так они уходят, по законам неземной перспективы, в
какой-то свой источник, в первоисток сиянья.
И вся эта сиятельность — керосиновая лампа на омытом дождями столе в саду, сам
сад с дрожью кустов и иероглифичность темного забора —