Литмир - Электронная Библиотека

значимым: Симонову, Шостаковичу, Смоктуновскому,

* На обвинения коллег по «Мосфильму» в «непонятности» картины Тарковский

однажды ответил так: «Поскольку кино все-таки искусство, то оно не может быть

понятно больше, чем все другие виды искусства... Я не вижу в массовости никакого

смысла... Родился какой-то миф о моей недоступности и непонятности. Единственная

картина на студии сегодня, о которой можно говорить серьезно,— это "Калина

красная" Шукшина. В остальных ничего не понятно — с точки зрения искусства.

Утвердить себя личностью своеобразной невозможно без дифференциации зрителя».

(Цит. по: М. Туровская. Семь с половиной).

Самое, вообще, забавное с «Зеркалом»: чем незапутаннее ментально человек, чем

он в этом смысле проще, чем чище сердцем (кроток сердцем), тем легче он понимает

этот фильм.

187

187

Суркову, видным поэтам, художникам и т. д. А если ничего из этого не выйдет, решает просить Госкино отправить его на два года за границу — «снять фильм, не

компрометируя себя идейно». Вот, оказывается, когда впервые ему всерьез стало

тошно с коллегами.

За организацию «подпольных» просмотров взялась Лариса Павловна. Из дневника

Тарковского (от 18 сентября 1974-го):

«Завтра я показываю фильм Дмитрию Шостаковичу, Никулину и всем другим, кого

Лариса смогла организовать, еня на этой премьере не будет. Ее организует Лариса, что

чрезвычайно трудно. Потому что все делается тайком, чтобы никто из начальства не

узнал, что мы пытаемся заручиться мнением влиятельных и компетентных людей. А

так демонстрация была бы запрещена. То есть не просто запрещена, но Ларису и всех, кто ей помогал, с истинным наслаждением бы уволили. Я не устаю удивляться на

неистощимую Ларисину энергию и выдержку. Я совершенно убежден, что с тем, с чем

187

не справляется Ларочка, никто не сможет справиться. Бог мой, что бы я делал без

нее?..»

Фильм был уже показан до этого В. Шкловскому, П. Капице, П. Нилину, Ю.

Бондареву, Ч. Айтматову...

11

Существует интересный рассказ одного из участников таких просмотров —

писателя Георгия Владимова, автора замечательного романа «Три минуты молчания».

Процитирую фрагменты из его воспоминаний: «...А была весна 75-го года, уже по

Москве поползло, что вскоре у меня что-то выйдет на Западе, какая-то повесть о

лагерях, мой статус менялся круто, заказать для меня пропуск было со стороны

режиссера, всегда полуопального, шагом, сказать помягче, "несвоевременным".

В маленьком просмотровом зале, мест на тридцать, оказалось нас — не более

десятка, включая режиссера. Я-то думал — битком будет, яблоку негде упасть. Был, помнится, отец его, поэт Арсений Тарковский, была жена Лариса — большая, красивая, чем-то напомнившая мне Надежду Монахову из горьковских "Варваров", были две антикварные старушки, "знавшие Андрюшу с детства", о чем всем

присутствовавшим сразу сделалось известно, были критик Игорь Золотусский с женой

и еще кто-то из съемочной группы — около пульта. Впрочем, состав этой группы

определился позднее. Больше чем какой-либо другой фильм, "Зеркало" можно назвать

семейным фильмом Тарковских. Звучал за кадром голос отца, читавшего свои стихи, в

роли старой матери снялась мать Андрея, Мария Ивановна Вишнякова, первую любовь

мальчика играла падчерица Оля, дочь Ларисы. Сыграла и Лариса — в эпизоде

труднейшем, в партнерстве с одной из самых больших наших актрис, Маргаритой

Тереховой, таланта не меньшего, чем у Бетт Дэвис; как мне сдается, была бы под силу

Тереховой и роль Марины Цветаевой, если бы кто сподобился написать сценарий.

Немногие кинозвезды выдержали бы такое партнерство,

Лариса — "держала кадр" с нею наравне, что тоже говорит о воле и мастерстве

режиссера... Обычно в этих студийных зальчиках принято переговариваться, обмениваться замечаниями, шепотками, здесь — сразу повисла напряженная тишина.

Видевшие "Зеркало" помнят, наверное, испытанный ими шок — с первых же кадров

вступления, где женщина в белом халате, врач-логопед, громадным усилием воли, с

каплями пота на лбу, заставляет заговорить, возвращает речь юноше, немому от

рождения. Ему-то возвратили, а у вас — отняли. И я сидел, как будто вдавленный в

кресло, а фильм на меня рушился и рушился глыбами. Всего-то раз мне довелось

видеть его, но помню и сейчас его завораживающий, изматывающий ритм, то

мучительно-замедленный, а то обрывающий сердце стремительными переходами.

Пожар — из памяти детства — длится так долго, столько дают вам вслушаться, как

трещат доски горящего сарая, что жаром пышет в лицо, ощущаешь всем телом

опаляющую жестокость огня. И следом — черно-белые кадры фронтовой хроники, по

праву и в полной мере авторские — ведь никто до Тарковского их не выбрал, кадры

жестокие по-своему, хотя нет в них ни стрельбы, ни разрывов, ни падающих тел. А

есть — штрафники, форсирующие Сиваш, медленно, враскачку, бредущие болотистым

месивом, вытягивая пудовые ботинки с обмотками. И не сразу отмечает глаз самое

страшное — что они, по сути, безоружны, хоть каждый что-то несет, прижавши к

груди: кто — мину для миномета, кто — снаряд. Так они — всего лишь "подносчики", затем и погнали их через гнилой Сиваш? И ноша каждого из них — это и цена ему, цена немыслимым его мучениям...

Говорят, вода — излюбленная кинометафора Тарковского, выражающая течение

жизни. Пожалуйста, вот еще вода, такой же холодный, до костей пробирающий кадр: трое солдат на плоту переправляют пушку-"сорока-пятку"; валит мокрый снег, высокая

188

зыбь дохлестывает им до колен, а пушке до колесных ступиц. И вот упавший

неподалеку снаряд нагоняет волну, плот накреняется — и пушка валится, валится в

черную воду с плавающим в ней снежным крошевом. И до слез жаль эту пушку, жаль, как живого человека, жаль и солдат, не сберегших свою утопленницу,— что они теперь

без нее, к чему были все мучения переправы?..

Но я, однако, увлекся: говоря словами Тарковского, здесь рассказывать нечего, уже

все рассказано, и этот рассказ лишь при конце его, при зажегшемся в зале свете, позволяет, наконец, перевести дыхание.

В коридоре — Тарковского сразу же обступили плотно, говорили наперебой, он

отвечал устало, рассеянно и был очень напряжен; меж чьих-то голов я видел, как

дергается ус и на впалой щеке вспухают желваки — в странно четком ритме, как будто

совпадая с ударами сердца. А я все не мог пробиться к нему, пожать руку, сказать

несколько слов. Но вот вопрос — каких именно слов? Я тогда был храбрее, сейчас —

не взялся бы их сочинить. Прочтя, скажем, "Войну и мир" или "Смерть Ивана Ильича"

и встретясь в тот же день с автором, что бы вы ему сказали? "Гениально, 189

189

граф!" Или — ничуть того не лучше: "Потрясен, Лев Николаевич, до глубины души

потрясен!" Наверное, сама ситуация уберегла меня от неизбежных банальностей, какими могло бы начаться и тут же закончиться наше с Андреем Тарковским

знакомство. Заждавшись своей очереди и чувствуя себя несколько чужеродным в этом

кругу своих, я предпочел уйти потихоньку, не прощаясь.

Я не предполагал, что мой незаметный уход огорчит Тарковского, воспримется так, что фильм не понравился мне. А положение с "Зеркалом" складывалось худо: уже год

как фильм не мог выйти на экраны, начальство все не давало визы печатать копии, все

раздумывало, каких потребовать купюр или пересъемок, и время от времени автор вот

так, "для избранных", прокатывал единственный студийный экземпляр,— который, между прочим, любой коллега-режиссер мог заказать для себя да что-то и перенять, в

89
{"b":"831265","o":1}