признавал мир вещей и значимость обладания — усомнился в том, что его современникам казалось абсолютным,— и показал, что именно этот мир является миром
призраков, иллюзий, миром теней, а не сути существования».
Вещи и предметы в их чисто материальной значимости (товарная эстетика) Тарковский аннулирует, показывая их иллюзорность и исчезаемость прямо у нас на
глазах; вводя их «во время вечности», он показывает их эфемерность, но — что самое
главное — он показывает, что они живы исключительно духом, который в них бьется.
И это биенье — величественно и прекрасно, поистине божественно, и оно-то одно и
имеет смысл.
Какой обыватель в состоянии вынести такую философию? Люди тела и быта, конечно же, в принципе не могли понимать Тарковского, который по своей корневой
сути был метафизиком, даже мистиком, как иной рождается музыкантом или вором.
Тарковский устремлялся к переживанию всех трех стадий, имманентно и
потенциально свойственных человеческому существу: эстетической, этической и
религиозной. Он бурно выходил из чувственно-эстетической динамики в эстетико-этическую и этико-религиозную. Эти «зеркала» мерцали в его душе и ментальных
порывах в сложнейшем взаимоотра-женьи и подчас бореньи. «Преодоленье» — вот
главное слово, которое он неизменно применял, говоря о том, что его больше всего
волнует в делах человеческой «психэ»: внутреннее продвижение в том пространстве
неизвестности самого себя, в той дали, откуда идет свет, идет неотвратимое свеченье, из которого мы некогда вышли. Это — возврат в священное время, но возврат в новом
качестве самого себя. И это качество надо во что бы то ни стало обрести, выстрадать.
И разумеется мало кто из окруженья мог поспевать за этим стремительным
движеньем Тарковского. Фильмы ошеломляли, но плохо внутренне осваивались, ибо
они требуют проживанья на уровне со-медитации, а не на уровне психологических
эмоций (их нет) или чисто эстетического наслаждения. Потому-то столь сложно было
поспевать домашним за сменой его поведенческих доминант и жестов. Они были
прежними, а он был уже иным, хотя «уши» торчали вроде бы те же. Но внутренняя
поступь была уже другой.*
И когда в одном из документальных фильмов кто-то спросил Марину Арсеньевну
Тарковскую, почему в ее книге «Осколки зеркала» так мало воспоминаний об Андрее, особенно о взрослом, она ответила растерянной фразой, и эта растерянность очень
характерна: «...Он неуловим, он раздваивается, растраивается передо мной, словно
марево какое-то...» Действительно, наше обычное, назовем его «бытовым», зрение не
успевает за пролетом художника. Поэтому он «двоится, троится...» — превращается в
некое марево: он не совпадает с «собой» — нарисованным статическим воображением
«бытового» наблюдателя, знающего одну-единственную, в известном смысле
«эстетико-утилитарную», шкалу ценностей, называемую «здравым смыслом»,
«хорошим вкусом» и т. п. (да простит мне эти обобщения Марина Арсеньевна).
Художник же летит, мерцая гранями своей трансформационной многомерности, и
увидеть его в его самотождественности парадоксально противоречивых граней может
лишь магическое зрение. Вот почему существуют «степные волки». Они существуют
не только в романах.
2
И все же при всем ментальном одиночестве, при понимании его неизбежности, ибо
дух не в состоянии вполне растворить плотное вещество земной жизни (в этом смысле
дух неизбывно заискивает перед материей, завлекает ее, как завлекает речами поэт
красавицу), любой «степной волк» нуждается в хранительности своей «норы», то есть
160
в малом космосе бытового дома. И Тарковский отнюдь не был исключением: его
привязанность к жене и сыну с годами неуклонно возрастала, равно как возрастала
привязанность к земле, речке, деревьям, дождям, росам, полям, к деревеньке на
Рязанщине и кирпичному в ней дому с банькой и сараем. Он все больше времени
проводил в Мясном, мечтал поселиться там насовсем, завести машину для сообщения с
Москвой. Природа его завораживала, и он ощущал себя ее частью, ибо ритмы духа и
там входили в некую синхронность, дух входил в древние-древние очень неспешные
ритмы. Однажды он прожил безвыездно в своей любимой деревне восемь месяцев
подряд, наблюдая «крупным планом» смену времен года, и вот этот «природный цикл»
он ощутил как мистерию, которая произвела на него, как он сам говорил в Италии
Тонино Гуэр-ре, «ошеломляющее впечатление». В фильме «Время путешествия» он
как о чем-то совершенно мистическом рассказывает поэту Тонино о цветущей белым
цветом гречихе, похожей на туман, о влажной лиловой земле...
И хозяйка, душа, энергетический и организационный двигатель этого его дома, откуда притекали к нему силы,— Ларочка, как он ее ласково называл. Да, Тарковский
разочаровался в прежнем, разбросанно-дружеском «широком» стиле жизни и ушел в
«деревенское» трудовое семейное одиночество. Он заузил свою.жизнь, но тем самым и
углубил.
161
Стал к ер, или Груды и дни Лндрея Тарковского
Через полтора года после пожара нашлись наконец-то кое-какие деньги для
ремонта. «Мартиролог» от 24 апреля 1972-го: «В Мясном начались ремонтные работы.
Лариса уехала туда, и вот уже несколько дней от нее никаких вестей. Я очень
нервничаю и раздражен, хотя и понимаю, что неправ. Ведь до ближайшей почты 20 км.
Трудно представить, как она это все выдерживает. Почти без денег, без машины, в
окружении пьяниц и кретинов, на которых ни в каком отношении нельзя положиться.
И все же ею движет желание, цель — построить для меня наш дом, нашу крепость, и
все это со сверхчеловеческим напряжением,— чудо. И несмотря на это я на.нее зол.
Без нее я чувствую себя одиноким и несчастным».
Да, Тарковский нашел возлюбленную и мать в одном лице.
А месяцем раньше в том же «Мартирологе»: «Вчера был у мамы. Марина уехала на
Рижское взморье. Мы спорили о Ларисе. У этого спора исключительно серьезный
задний план».
Эти «споры», оскорбительные и изматывающие для Тарковского, оставались, увы, пожизненными. Родная сестра Андрея Арсеньевича не приняла его новую жену, точнее
— «не признала» ее. И это оставалось для него пожизненной горечью и болью, отголоски чего можно найти даже и в его предсмертном завещательном письме.
«Мартиролог» — 28 мая 1977-го: «Мама тяжело больна, у нее паралич. Плохо
слушается левая сторона. Это моя вина, результат разговора о Марине и ее отношении
к Ларисе.
А Марина — это особая статья. Она никогда не признает своей вины.
Сейчас маме немного лучше, так сказала по телефону Лариса...»
Дневник от 14 сентября 1975-го: «...Как прекрасно здесь в Мясном! Как красив наш
дом! Вероятно, Тонино это показалось бы жалким, мне же здесь очень нравится...
В половине двенадцатого ночи мы вышли на луг и смотрели на луну в тумане (я, Лариса, Анна Семеновна и Ольга*). Это было неописуемо прекрасное зрелище!
Эпизоды:
Несколько человек восторженно созерцают луну в тумане. Они стоят и молчат. Они
движутся в разных направлениях. В их лицах восторг. Во всех одинаковое выражение.
В глазах почти боль.
161
N. В. Мне нужно снова прочесть завещание.
Нужно научиться работать с камерой, а потом снять здесь фильм. Быть может это
путь к бессмертию...
Милая Ларочка! Как благодарен я тебе за этот дом! За понимание того, что нам с
Вами** нужно.
* Ольга — падчерица Тарковского, дочь Ларисы Павловны от первого брака.
** Даже в дневнике он обращается к ней на «Вы», так же как она к нему.
Поразительной патриархальностью, почти средневековостью веет от этого стиля в наш
фамильяризованный до беспредела вульгарности век. Хотя почему всю жизнь на «Вы»