А. Тарковский. Потому что я знаю этого человека. Я его хорошо знаю. Он — хам, и
если с ним обращаться иначе, он вообще ничего не будет делать — понятно? И тем не
менее на середине «Сталкера» мне ему пришлось сказать, чтобы он убирался вон...
Лариса. Да-а-а... Как он вел себя на "Сталкере"! Это страшно.
Г. Панфилов. Странно, но Андрон говорил мне о нем то же самое. Он ведь первым
начинал с ним снимать, и я спросил его: "Андрон, а почему ты расстался с
Рербергом?", на что он мне ответил: "Он гений, а я не могу работать с гениями.
155
Понимаешь, два гения на одной площадке, не слишком ли?.." А поскольку он "гений", как рассказывал мне Андрон, то всякое его слово он подвергал не просто сомнению, но
все чаще и отрицанию: "Рерберг считал, что все, что он знает и думает, безоговорочно
гениально — вот и все!" Эти доводы Кончаловского меня вполне убедили и сняли мои
вопросы.
А. Т а р к о в с к и и. Нет, как раз точно такого у меня с ним не было.
Лариса. Такого действительно не было — наоборот: он очень смущался Андрея. /
N'
* Мне почему-то вспомнился Гёте с его «скан- эта любовь, кстати, после его
двухлетнего ита-дальной» связью с «девушкой из народа» Хри- льянского
путешествия, откуда он вернулся стианой Вульпиус, не обладавшей, с точки зре-совершенно обновленным и тотчас разорвал ния окружения пбэта, ни единым достоин-долгий интеллектуально-эротический роман с ством — она едва умела читать и писать, была «утонченной» Шарлоттой фон Штайн, вытяги-не красавица, малого роста, не
отличалась изя- вавшей из него все соки. Италия так изменила ществом душевных
переливов, любила про- внутренне-интонационно Гёте, что он оказался стые радости
жизни, а позднее стала все актив- в Веймаре в глубочайшем одиночестве, и эта нее
прикладываться к чаше с крепким вином. девушка с ее простотой, граничащей с
натура-И тем не менее осуждение всех и вся не подей- лизмом природы, и с ее наивной
естественно-ствовало на Гёте, и он в конце концов даже стью, пахнущей черноземом и
навозом, стала женился на ней (хотя она этого не требовала), ему необыкновенно
важна в новой его системе распугав вокруг массу «друзей». И случилась
«подлинности корреляций».
156
А. Тарковский. Было другое, может быть, похуже... Лариса смеется.
Г. Панфилов (недоуменно). А что же может быть хуже?
А. Тарковский. Хуже, хуже... То есть на "Зеркале" все было хорошо.
А вот на "Сталкере", когда пришел брак пленки и я спросил у Рерберга, как могло такое произойти... Я-спросил: "Почему ты не сделал пробу
пленки до выезда на съемки в Эстонию?" Г. Панфилов. Значит, ты считаешь, что
причина брака была все-таки в
пленке, да?
А. Тарковский. Конечно. Ведь это заключение технической комиссии! Г. П а н ф и
л о в. Да ну! Я об этом даже не знал...
А. Тарковский. Как же... даже виновник был найден: главный инженер студии.
Короче, я спросил тогда Рерберга: "Почему все-таки ты сам не сделал пробы?", на что
последовало возмущение: "Что? Я? Чтобы я сам делал пробы? Да пусть об этом студия
беспокоится. Это их проблемы!" Я попытался вразумить его: "Послушай, но ты все-таки оператор, работающий на советской студии. Ты что, не знаешь, как у нас все
происходит? Или ты думаешь, что тебе все принесут они сами на блюдечке с голубой
каемочкой?" Но он возразил: "А вот это меня уже совершенно не касается. И брак этот
от меня не зависел. Это вина тех, кто обрабатывал пленку. И на будущее: никаких проб
в подобной ситуации я устраивать не буду..." Ну,"и так далее и в том же духе. А после
того как я его спросил еще раз: "Так, значит, ты действительно считаешь, что это не
твое дело?", он пришел ко мне "поддавши" с какой-то потаскухой и разошелся: "Все, Андрей, хватит! Больше я с вами не работаю! Только за границей!" Причем я до сих
пор помню его лицо, такое злобное, мелкое, лицо человека, обиженного на весь свет, что в нем не признают гения. Он, видите ли, "только за границей" будет работать! И
столько в нем было убежденности в собственной непогрешимости, а ведь он столько
наляпал в этой картине! Не как оператор-постановщик, а как оператор-наставник, 156
технический руководитель... Понимаешь меня, Глеб?.. Тогда я ему ответил: "Ах, за
границей ты хочешь работать? Тогда вставай и уходи отсюда". Причем он матерился
при этой посторонней девке. Так что я его выгнал и просил больше не появляться. Мы
тогда в Таллинне снимали в гостинице номер, куда он позвонил на следующий день, делая вид, что он ничего не помнит: "Андрей, я тебе, кажется, что-то вчера наговорил?" — но я просил его больше мне не звонить и забыть, как меня зовут,— вот и все!
"Ты можешь ехать в Москву, можешь пить здесь в Таллинне — так или иначе в работе
мы с тобой больше не встретимся, и руки я тебе больше не подам..." — вот финал. Я с
ним с тех пор больше и не здороваюсь, потому что он поступил как предатель. Так
нельзя!
<...> Мы разошлись... Но зато работа с Княжинским, который снимал потом
второго, нового "Сталкера", пожалуй, лучшее время в моей профессиональной жизни, в общениях с оператором. Какое он солнышко! Какой это нежнейший, интеллигентнейший человек! Какой верный!..»
157
Многие в Москве обратили внимание, как все более одиноким в кинематографических и околокинематографических кругах становился с годами Тарковский, несмотря на ширившуюся его известность. Все уже и уже становился круг людей, его
понимавших, и все глубже уходил он внутрь семьи, которой все более дорожил, и
одновременно внутрь творчества, которое все плотнее сходилось с метафизикой его
личной «судьбы.
Потому не во всем можно согласиться с Ирмой Рауш, которая впоследствии, после
смерти Тарковского, писала о «переломном» для него 1967 годе: «Именно в это время
начинает складываться убеждение в необходимости изменить свою жизнь, изменить
самого себя. Одеться броней. Избавиться от всего, что может мешать работе.
Художник должен быть холодно спокойным, жестким до жестокости и абсолютно
свободным.
И со всей последовательностью, свойственной его характеру, со всем упрямством, унаследованным от матери, образ которой всегда занимал особое место в его сознании, он следовал по этому пути безоглядно и до конца. Путь этот был трагичен, ибо сам
Андрей ни холодным, ни жестким не был. Но одеться броней до конца жизни так и не
сумел...»
Да, желание измениться и изменить свою жизнь неуклонно усиливалось в
Тарковском, но смысл и суть этого желания едва ли сводились к жажде «абсолютной
свободы». Да и что это такое? Не смерть ли? Не нирвана ли? И что значит «одеться
броней»? От чего? Напротив, стать бесконечно чувствительным к эмоциям духа и
бесконечно равнодушным к «психологической» болтовне и «эмоциям» современников, почти всецело занятых тленным своим самолюбием. Оттого и отчужденность. Ибо
изначально одинок в обществе любой «степной волк», неважно, из пространств ли он
Германа Гессе или же Андрея Тарковского. «Многолетняя драма "Рублева", изнурительная борьба с руководством, долгая неопределенность в личной жизни, ночевки по домам друзей, иногда случайных,— все это сильно измотало его. Он
изменился, стал жестким, скрытным, недоверчивым до подозрительности» (А. Гордон).
Да, конечно. «Степным волкам» в городах нелегко. Я думаю, здесь не «броня»
формировалась, а шел глубокий кризис: доверчивый к миру и людям, нежно-метафизичный юноша превращался в мужа с горькой складкой у рта, «умом тела»
постигая трагику неразрешимого конфликта «плоти мира» и «духа мира», трагику