Разозленный Тарковский вместо защиты стал наступать. Немедленно отправился к
председателю Госкино Ф. Ермашу и, не говоря ни слова о «Со-лярисе», стал требовать
прекратить против него травлю, перестать относиться к нему как к подпольному
режиссеру и вообще обеспечить его, наконец, работой, то есть дать возможность
снимать «два фильма в год, а не в десять лет». Обескураженный Ермаш пробормотал, что, разумеется, он как всякий советский гражданин имеет право на интенсивный труд.
Тарковский принимает решение не идти ни на малейшие уступки и в случае чего
предать конфликт публичной гласности, надеясь на отклики зарубежной прессы. И эта
его решительность, почти агрессивность, как ни странно, подействовала. Пару месяцев
ему еще мотали нервы, «высочайше» требуя вырезать ряд крупных сцен, например
самоубийство Хари, «город будущего», сцену с матерью, сцену, где Крис разрезает
Хари платье сзади, текущую в финале воду,— однако 31 марта совершенно внезапно
сообщили, что фильм принят без малейших поправок. Более того — фильм срочно
отправили на Каннский кинофестиваль. Вместе с Тарковским в Канны поехали Н.
Бондарчук и Д. Банионис.
О конкурсном просмотре существуют разные воспоминания. Д. Банионис: «...С
конкурсного просмотра многие уходили, а в сцене города будущего раздавались даже
смешки... В одной рецензии утверждалось, будто бы Тарковский — прекрасный
моралист, но не подлинный кинематографист. Помню и спор в консульстве Западного
Берлина, категоричное мнение местной дамы: король гол, а вы все просто
прикидываетесь! Особенно обидной была позиция некоторых наших крупных
мастеров кино. Зная про официальные гонения на Тарковского, они публично, правда, его не порицали, зато в кулуарах часто давали волю своему раздражению. Думается, оно было вызвано даже не их завистью, не враждебностью, а демонстративной
независимостью Тарковского, задевавшей их собственные комплексы: они были
слабее, приспосабливались, делали, что "нужно народу", внутренне в это не веря...»
Совсем иначе вспоминает каннский просмотр Н. Бондарчук. «Город будущего»
отметили аплодисменты. Смех и хохот — это «группировка гоши-стов», проникшая в
зал, которую в конце концов полиция вывела. По окончании фильма — овации.
Фильм получил «Серебряную пальмовую ветвь» — большой специальный приз
жюри, а также приз протестантской и католической церквей (экуменического жюри).
Многие страны приобрели «Солярис».
143
Однако пресса не была восторженной. Фильм казался многим скучноватым, и для
этого есть некоторые основания. И сам Тарковский впоследствии относил «Солярис» к
неудачным своим работам, ибо многое там идет от «завязанности» на несколько
рациональный сюжет, который режиссер, работавший в методе телесно-вещно-143
медитационном, внутренне не принимал. В фильме есть элемент компромисса, ведь С.
Лем все же сумел навязать Тарковскому свою «сюжетно-космическую» волю. Это и
породило своего рода маленькую ментальную трещину...
Впрочем, сразу после первых премьер Тарковский, внутренне обороняясь, писал в
дневнике: «"Рублев" был принят многими позитивно уже потому, что он долгое время
пролежал замороженным. С "Солярисом" не тот случай, и это объясняет то резкое
неприятие, которым его встретили некоторые мои друзья и знакомые».
«Солярис» — лента почти исключительно этическая по внутренней модальности. А
много ли у нас людей, способных погружаться в мир своих этических переживаний?
Наша эпоха наиболее выветрена именно этически, все без исключения сведено к
эстетике, к тому же трактованной крайне вульгарно, «индустриализированно».
Защищаясь в 1973 году в Восточном Берлине отзрительских упреков: мол, фильм
чересчур длинный и трудный,— Тарковский говорил: «...Может быть, фильм и нужно
было организовать покороче, но я уже заметил за собой такую слабость: я люблю
делать длинные картины, такие картины, которые совершенно "уничтожают" зрителя
физически. Мне кажется, что фильм от этого превращается из развлекательного во что-то более серьезное... Отвечая на ваш вопрос, я хочу сказать, что "скучные" места
должны быть в любом произведении. Вспомните, к примеру, "Волшебную гору"
Томаса Манна. Или вспомните Толстого... Ведь это тяжелая работа — смотреть фильм
или даже смотреть на живописное полотно. И я думаю, что это достойная работа — и
для авторов, и для зрителей. Потому что хороший фильм — нет, не хороший: серьезный фильм — смотреть так же трудно, как сделать его. Так что во многом я и не
хотел бы, чтобы фильм смотрелся легче».
Максимализм гения, сознательно воспринимающего свое творчество как духовную
работу: свою и, соответственно, зрителя. Да и в самом деле, кто из нормальных людей
ждет, чтобы Герман Гессе, Марсель Пруст или Роберт Музиль их «развлекли»?
4
В «Солярисе» бросается в глаза одна черта, на которую мало кто обращает
внимание: действие на станции протекает в нашем обычном времени
функциональности, но действие на Земле — во времени ритуала. И какого —
неведомо; быть может, почти утраченного и уже на какой-то кромке этой полной
утраты реликтово сохраняемого отцом Криса, восстановившим по фотографиям дом
своего деда и поставившим его в укромном
144
пейзаже среди озер и сосен. И безукоризненная ритуальная эстетика этого дома, где
все вещи соразмерны друг другу и словно вписаны в ту единственность, которая
только и может дом создавать, вступает в контакт с такой же неведомой
ритуальностью природы и ее ритмов. Так, здесь и лошадь смотрит из гаража, как из
неведомости, и косит непостижимым оком. И эта неведомость таит в себе некую
обрядовую тайну, позволяющую этой лошади быть чем-то значительно большим, нежели функциональным существом на посылках у человека. И испуганный ребенок
воспринимает это существо, которое мы уже поименовали и, словно бы «поняв», перестали на него обращать внимание, помня лишь о его функции,— воспринимает как
качественно ему иное, он словно бы догадывается об обрядовой сущности лошадиной
несвоевольной,
ритмизированной бытийности.
Лошадь
ведает
ритуальную
ритмичность своего служения некой воле, пославшей ее в мир. Все это, как ни странно, ребенок считывает в мгновенном иррациональном акте заглядывания в гараж. Ребенок
заглянул в око, которое горит для него сакральным огнем. «Что это?..» — спрашивает
ребенок испуганно, словно там, в глубине темноты, иной космос.
144
Суть в том, что ребенок (как и автор, стоящий за ним) ощущает реальность как
часть громадного, неведомого нам ритуала, то есть той совокупности не нами
заведенных обрядов, которые входят в целостность таинственности вселенской
религиозной мистерии. Человек в мире Тарковского смиренно пытается догадаться о
своем месте в этой ритуальности,— о месте, о котором ему не сообщили по всеобщей
забывчивости. Когда жизнь, ее обыденное течение воспринимается как непрерывный
(хотя и абсолютно неаффектированный) акт богослужения, то и любые нюансы этого
процесса становятся частью реальной обрядовости, в которую мы втянуты по факту
рождения. Именно это постижение, постижение этого и происходит в картинах
Тарковского как их внутренний центральный сюжет, не нуждающийся в отвлекающей
психологически-событийной нарочитости.
Тарковский обрушивает на нас потаенную ритуальность бытийствования, от
которой мы спрятались в мелькание функциональных временных массивов и в
технологический эстетизм мгновений: выхолощенно-пустых, всего лишь красивых. Он
возвращает нас назад — в изначальность созерцания бытийствования в его «пустом», а