столкновения с неизвестным. Так сказать, этот удар, этот шок переносится в духовную
сферу человека...»
Человеческая цивилизация внушила себе, что космос этически и духовно
индифферентен подобно глыбе гранита. И благодаря этому допущению, выказывающему убогость нашей культуры, она обоготворила якобы нейтральный к
добру и злу интеллект. Хотя на самом деле, уже в силу того, что он автоматически
активен, как запущенное в ход цифровое устройство, интеллект источает зло. Он
агрессивен по своей природе.
Но есть иного рода познавание. Это познавание человеком пространства своей
собственной неизвестности. Человек — аналог макрокосма, и, обратившись к себе, он
видит, что на самом деле все в этом макрокосме взаимопереплетено: интеллектуальное, этическое, сердечное, душевное, духовное, телесное. Он понимает, что в этом познавании, в познавании этой целостности интеллект бессилен... И нам
следует учиться этому новому виду познавания, еще никак не обозначенному. Надо
учиться жить перед лицом открытой неизвестности в себе самом. Двигаясь в направлении нового качества самого себя, которое приходит через преодоление
известного в себе. Медитация и есть движение в направлении неиз
128
вестности самого себя. И этот медитационный метод Тарковский интуитивно-неуклонно проращивал в своем кинематографе, как проращивают зерно. От «Катка и
скрипки» к «Зеркалу», где его медитационный метод раскрылся в совершенстве и где
Тарковский наконец-то заговорил глубинно собственным и абсолютно оригинальным
языком. Не случаен эпиграф «Зеркала» с юношей-заикой. Ведь «заика» — каждый из
нас, каждый, чья речь не свободна, стагнирована, зажата разного рода и уровня
128
страхами и прежде всего метафизическим страхом отдаться донному течению самого
себя. Мы устремляемся подчинять речь тем суровым правилам, которые на нас
накладывают запутанные игры интеллекта. Он держит нас в страхе. Но и художник —
тоже заика, которому необходимо сбросить иго интеллекта и выйти к полной свободе
текучей, как воды, речи.
И вот Тарковский сбрасывает с себя остатки страха и выходит, наконец, к
естественнейшей для себя форме — медитации. Отныне его методом становится
поэтическая медитационность. И интеллект с его опорой на причинно-следственную
«эволюционность» и повествовательность («интрига») отныне просто отбрасывается
им как нечто чуждое. Ибо нет ничего более чуждого духу, чем интеллект. Медитация
есть проекция духа. «Медитация — это то, что отличает человека от компьютера». С
этим наблюдением одного русского философа Тарковский не смог бы не согласиться.
«...Необходимо понять, что духовный мир человека, его внутренняя конституция
должны же когда-то начать играть решающую роль в общении между людьми. <...> Я
хочу сказать, что мы долгое время не обращались к своим чувствам, к своему сердцу в
общественных процессах, которые, казалось, не имеют к этому никакого отношения...
Я считаю, что рано или поздно... я не знаю — существование какой-нибудь целой
научной проблемы и ее решение будут зависеть от душевных качеств человека... Иначе
это приведет к страшным духовным срывам».
Вполне очевидны порывы Тарковского сформулировать новый кодекс общения
между людьми и новые критерии при решении общественных, технологических и
научных проблем. И ключевые слова в этом кодексе: сердце, душа, совесть, дух, интересы «внутренней конституции человека». Все это кажется наивным, однако это
всего лишь кажимость. Однажды человечеству ничего не останется, как приникнуть к
спасительному лону наивности.
«...Мы не имеем права даже подумать о том, что можем освободиться от самых
простых человеческих "вещей": от любви, от деревьев, от воды... То есть от той Земли, которую мы обязаны нести в себе и сохранить во что бы то ни стало. В определенном
смысле, в отличие от Лема, нам хотелось не столько посмотреть на космос, сколько из
космоса на Землю. То есть, преодолев какой-то новый рубеж, взглянуть опять на самое
начало — в духовном и моральном, нравственном аспекте».
Возврат. Возврат к импульсу того семени, от которого мы, ставшие мутантами, произошли.
129
2
И все же, думается, Тарковский не взялся бы за С. Лема, если бы не увидел в
романе повод для выплеска своих гораздо более интимных и наболевших
переживаний. Болтовня о «космосе» и научное о нем фантазирование его никогда как
художника не привлекали, впрочем, как и всякая технологическая бутафория. Первый
вариант сценария, который он сделал с помощью Фридриха Горенштейна, почти
полностью был вписан в земной контекст. Однако С. Лем бурно возражал. В интервью
полякам Тарковский рассказывал: «Когда мы уходили от сценария, придумывали
какие-то новые линии, он возмущался. Мы написали один вариант сценария, который
мне очень нравился. Там вообще почти все происходило на Земле. Вся предыстория с
Хари, почему она возникает там, на Солярисе. В общем, преступление и наказание! И, конечно, это совершенно противоречило замыслу Лема. Его интересовало
столкновение человека с космосом, с Неизвестным, а меня — проблема внутренняя, духовная. Я взял этот роман только потому, что впервые увидел произведение, которое
мог бы определить как историю покаяния. Что такое покаяние, раскаяние в прямом, классическом смысле этога слова? Когда для нас наша память о совершенных
129
поступках, о грехах превращается в реальность. Для меня роман Лема был поводом
сделать такую картину...»
Итак, «история покаяния». Именно это и стало лирическим и экзистенциальным
центром картины. А все остальное, в том числе «научная» интрига, собственно, лишь
запутывало, вводило в некие ложные двери «смыслов» и «сюжетов». Увы, Лем был
столь неуклонно несговорчив, что Тарковский в конце концов сдался и вывел сюжет в
«космос», согласно роману. И все же это вновь и вновь не устраивало и раздражало
его: слишком много пестроты, экзотики, развлекающей зрителя и отвлекающей его от
напряжения этического внимания. Ни на одних съемках, ни до, ни после Тарковский не
был в таком не свойственном ему, несколько раздраженном и полуразочарованном
состоянии. В дневнике от 11 августа 1971 года он писал: «Все эти проклятые
коридоры, лаборатории, аппараты, ракетные установки... Очень тяжело снимать. Очень
тяжело. В сравнении с этим безобразием съемки "Рублева" были настоящим отдыхом.
(Это несмотря на колоссальные массовые сцены в последнем!! — Н. Б.) От такой
работы форменно тупеешь. Нет времени даже для чтения. Ужасно...
Как бы хотел начать новый фильм. "Солярис" мне надоел, как в свое время
"Рублев". Это какой-то рок советских режиссеров —слишком долго, заниматься одним
фильмом».
Последнее замечание касается, впрочем, не всех режиссеров. Как-то на одной
встрече кто-то из зрителей спросил Тарковского: «Почему вы за 20 лет сняли всего
пять фильмов, а, например, Рязанов — пятнадцать?» Рок Тарковского заключался не
только в том, что киноначальство, будучи убого-атеистично, имея запуганные мозги и
души, не понимало и бо
130
ялось его, ставя (на уровне искренности живота) бесчисленные ему рогатки. Рок
Тарковского был и в том, что он сам с трудом мог сказать, где начинался, а где
заканчивался для него процесс создания фильма, ибо каждый фильм не просто
снимался, а проживался внутренним человеком Тарковского. Тарковский не был
создателем «эстетического товара». Каждое его произведение было экзистенциальным
экспериментом внутри его собственного мира и потому требовало колоссального
напряжения всей ето «психосоматики». Каждый раз это было движение к пределу