иератического (оставим иронию), свойства невероятно ценна в наше остуженно-профанное, насквозь прорытое шурфами жалкой функциональности время. И в самом
деле, Солоницын словно бы явился к Тарковскому из другого времени, и в этом
внутреннем времени они совпали, хотя «постижение Тарковского» происходило у
Анатолия с громадным напряжением всех его интеллектуально-духовных «мышц», что
явствует из его переписки с братом. Но именно это движение внутреннего роста, когда
под влиянием твоего «внутреннего солнца», которое ты наконец решаешься выпустить
на волю, набухают и лопаются в тебе почки и распускаются листы,— это мучительное
движение, где страдание сплавлено с неким новым чувством жизни — жизни, никем не
видимой извне,— и было чем-то стержневым для самого замысла о Рублеве. Согласно
древневосточной, в частности средневековой, поэтике, чтобы гениально изобразить
92
предмет, художнику следует на какое-то время стать самим этим предметом.
Преодолеть барьер самости, пресловутой психологии, эгоцентрической
93
* Эту латентную «всеприсутственность», иррациональную глубину нашей
потенциальности, бесконечно далеко выходящей за пределы «личности» (персоны), замечательно чувствовал Арсений Тарковский, стихи которого были мифологически
унисонными для Андрея Арсеньевича. Вспомним хотя бы:
** В эмиграции Тарковский нашел актера, который ему, пожалуй, так же подходил, как покойный Солоницын,— Эрланда Йозефсона, сыгравшего Доменико в
«Ностальгии» и Александра в «Жертвоприношении». Это было попадание в ту же
примерно ментальность. Я бы назвал это очень сильной потенцированно-стью
личности: глубокой связью с корнями, со своими неистраченными потенциями, выявля-
... Я вызову любое из столетий, Войду в него и дом построю в нем... Или: И это снилось мне, и это снится мне, И это мне еще когда-нибудь приснится, И
повторится все, и все оовоплотится, И вам приснится все, что видел я во сне.
ющими себя инстинктивно и не закрепляющими себя одной жесткой
поведенческой матрицей. Словно бы «текучая» ментальная пластика Йозефсона очень
напоминает «бесформенность» образа Рублева, счастливо избегшего «запечься» в
отчетливый рельеф характера. Сила Рублева-Солоницына, как и последующих героев
Тарковского,— в их движении в направлении себя, себе неизвестного.
93
капсулы, в которую мы посажены социумными установками, слить «субъект с
объектом» в единую целостность. Тогда получается феномен того рода, словно бы
объект (предмет) сам себя изображает, и на холсте мы видим переданный «духовный
ритм» предмета, пейзажа, лица или композиции, игру этого духовного ритма.
Подобным же образом поступал (начиная с «Катка и скрипки») и Тарковский, растворяясь в персонажах, в вещах, пейзажах, натюрмортах. Находя там свой дух, и
тогда дух этих лиц и вещей, пейзажей начинал ответную игру своих «колокольчиков».
В Рублеве Тарковского взволновали, конечно, его, Тарковского, собственные
средневеково-православные архетипические энергии (ибо в нас латентно живо все —
от зачатия всеземного до всеземного апокалипсиса).* И эти же энергии в себе
взволновали, надо полагать, и Солоницына. Лишь с другой степенью осознанности, с
иной направленностью художественной воли и другими судьбинными импульсами.
Вскоре после завершения съемок фильма Тарковский рассказывал режиссеру, знакомому еще по ВГИКу: «Замысел "Андрея Рублева" связан с проблемой творчества, с требованиями, обязательными для художника,— видеть и найти выход, силы для
создания прекрасного; несмотря на сложность жизни суметь выстрадать, создать
самого себя...»
С этого импульса, глубинно личностного для Тарковского, этически самостроительного, все и началось. Не просто строить фильм, но строить и самого себя
внутри наших архетипически-потенцированных, но пробуждаемых к актуализации
пространств. А иначе работать — скучно; иначе будет не молитва, не медитация, а
создание товара.
После того как Тарковский «смыл» с Солоницына грим и груз театральной
акцентированности, тот стал удивительным транслятором той нервной пластики, которую так ценил режиссер, не в последнюю очередь потому, что она была
органической частью его самого.** Эта нервная пластика сдержанно-страстно
излучала те духовные ритмы, передача которых и есть суть любого гениального
произведения. Духовный ритм, ритмические танцы духа.
93
Т. Г. Огородникова рассказывала Майе Туровской: «На "Рублева" я пришла сама.
Просто прочитала сценарий — он был в "Искусстве кино" напечатан. Мне он безумно
понравился, и я пришла к Данильянцу — он был директором объединения, очень
маститый... Я спросила,: "Скажите, у вас есть директор на "Андрее Рублеве"?" Он
говорит: "Вы знаете, не могу найти, картина очень сложная".— "Умоляю, назначьте
меня". Я не знала тогда Андрея Арсеньевича, не была с ним знакома, так же как с
Юсовым: я только видела их...»
Тарковский уговорил директора своей картины сняться в эпизодической роли
Богоматери, и с тех пор она стала одним из его талисманов: в каждом последующем
фильме режиссер находил для нее эпизодическую, но с элементами сакральности, роль. «Он считал, что если я буду у него сниматься, то все будет удачно. А почему —
не знаю». И в самом деле: эта традиция прервалась на «Сталкере», съемки которого
начались с неудач и едва не кончились крахом.
Известно, что Тарковский верил в «хороших ведьм», бессознательно ведающих
сакральным ведением. (Древнеиндийские сакральные «Веды» и русские ведьмы — из
одного этимологического истока.) Однако на пластическом уровне суть уяснялась
проще: «Андрей Арсеньевич говорил мне, что, по его мнению, русский человек —
прежний — должен был иметь такую внешность, как у меня». Ее типаж казался ему
неким мостиком из средневековья в наше время, ее пластика, ее взгляд, ее манеры: соединение странно-амбивалентное суровой величавости, спокойной внимательности, скорбности и тайной нежности. Излучение высоких императивов сдержанности и
служения. То есть именно то, что стремительнейше уходит из цивилизации, поглощаясь обезьяньей суетностью.
Т. Огородникова, как во многом и пластическая фигура А. Солоницына, была для
Тарковского своего рода эмблематикой средневековости как эпохи, где доминировали
молитвенные ритмы в «художественном творчестве», если оно вообще таковым себя
обозначало. Не случайно, что вослед за интересом к русскому средневековью у
Тарковского возник острый интерес к средневековой Японии и Китаю, где было
немало уникальных параллелей, важных для него до конца его дней.
Итак, сценарий написан.* Однако прохождение его через инстанции длилось
несколько лет, с чего и начались неслыханные мытарства Тарковского и его «Страстей
по Андрею». Наконец, в апреле 1964 года фильм был запущен в режиссерскую
разработку, а 9 сентября началась подготовка к съемкам, которые завершились в
ноябре следующего года.
* С рукописью сценария случилось происшествие, которое Тарковский называл
волшебным. Однажды он вышел из такси на улице Горького напротив «Националя», забыв на сиденье этот единственный экземпляр, не имея копии. С горя он в
«Национале» напился, а через час пошел в
ВТО. Возвращаясь еще через пару часов и дойдя до того угла, где он три часа назад
вышел из такси, он с изумлением увидел то самое такси (хотя стоянка в этом месте
запрещена) и шофера, как ни в чем ни бывало протягивающего ему из окна рукопись
«Рублева»...
94
* Эпизод передаю по воспоминаниям А. Гордона («Искусство кино», 2001, № 3), хотя скорее всего это «контаминация» в его памяти (что случается, и нередко, с