листочки, понимаешь, клейкие... И вот эти гуси летят..." Чего же он хочет? —
спрашивал я себя. "Давай говорить конкретнее. Давай подумаем о драматургии". А он
73
все лепетал про лепесточки и листочки, среди которых бродила его душа. Но писать-то
надо было действие».
Все это Кончаловский подает раздраженно, без всякого умиления. С сожалением он
констатирует: «Видимо, уже тогда он отдался влечению интуиции, чтб вскоре и стало
главным качеством его картин. Членораздельная речь в них стала уступать место
мычанию».
Вот так. Впрочем, очень точно, если понять, что «членораздельная речь» — это
поднадзорный скоропалительным и ущербно-однозначным законам социума дискурс, а
«мычание» — это целостность человеческого голоса, извлекающего архаическую
мелодию своей донной интуиции-истока. Великое косноязычие гениев, которое
впоследствии объявляется внятной и «осмысленной» речью.
Кто еще кроме Тарковского мог бы сказать такое в конце творческого пути: «Я
никогда не понимал, что такое кино. Многие, кто шел в институт кинематографии, уже
знали, что такое кино. Для меня это была загадка. Более того, когда я закончил
институт кинематографический, я уже совсем не знал, что такое кино,— я не
чувствовал этого. Не видел в этом своего призвания. Я чувствовал, что меня научили
какой-то профессии, понимал, что есть какой-то фокус в этой профессии. Но чтобы
при помощи кино приблизиться к поэзии, музыке, литературе,— у меня не было такого
чувства. Не было. Я начал снимать картину "Иваново детство" и по существу не знал, что такое режиссура. Это был поиск соприкосновения с поэзией. После этой картины я
почувствовал, что при помощи кино можно прикоснуться к духовной какой-то
субстанции. Поэтому для меня
* Обратим внимание, что вначале А. Гордон просто фиксирует ситуацию, в которой
они с Тарковским оказались: тени, каруселью уходящие под ноги, и т. д: Но затем он
явно поспешно суммирует никому не ведомые впечатления своего спутника, приобщая
их к готовому «смысловому» шаблону: «упоение молодостью <...> взволновали
Андрея». Откуда известно, что взволновало Андрея? Если бы это можно было как-то
выразить, тогда бы не было этой глубинном, полноты захвата. Взволновала, вероятно, именно ие-изъяснимость вовлеченности в тайну процесса.
74
74
опыт с "Ивановым детством" был исключительно важным. До этого я совсем не
знал, что такое кинематограф. Мне и сейчас кажется, что это большая тайна. Впрочем, как и всякое искусство. Лишь в "Ностальгии" я почувствовал, что кинематограф
способен в очень большой степени выразить душевное состояние автора. Раньше я не
предполагал, что это возможно...»
Такое мог сказать именно что не мэтр-ремесленник, не высокий профессионал, но
духовный искатель, каковым Тарковский и был. Важен рычаг, важно нечто, при
помощи чего «можно прикоснуться к духовной субстанции». Никакого фетиша из кино
как такового.
Однако что притянуло его к этой тайне под названием «кино»? Все тому же Г.
Херлингхаузу: «И... почему я поступил именно во ВГИК, не могу понять... Просто
летом, между Сибирью и ВГИКом, я отдыхал под Москвой, где рядом со мной
появился сосед, который там жил: юноша, собиравшийся поступать во ВГИК. Он все
знал об этом ВГИКе, о кинематографе — все. Я понятия об этом не имел совершенно, никогда. Потому что — странно — моя мать была очень против кино, и впервые я
пошел в кино, когда мне было семь лет... Я ничего не помню, я только помню два
кадра. И как странно: у меня такое впечатление, что эти два кадра подсознательно до
сих пор на меня действуют. Не потому, что они выражают внешне, а потому, что они
изнутри значат. Первый кадр — это взрывы гранат или артиллерийских снарядов —
74
аккорд музыкальный, диссонанс. И второй кадр — это когда штыки...— ужасный кадр
— подымают в воздух какого-то немецкого офицера... Вот эти два кадра на меня до сих
пор (1973-й год.— Н. Б.), наверное, действуют. Потому что эти две крайности —
какого-то натуралистического факта и чисто лирического взгляда, мне кажется, до сих
пор для меня важны очень.
— Вы любили смотреть фильмы?
— Очень любил. Причем у меня все время было чувство какой-то тайны, какого-то зрелища. Наверное, все дети так относятся к кино... мне кажется. Хотя нет, сейчас они скорее пытаются найти там для себя что-то, чтобы развлечься, но способом, который им более приятен. Они сейчас имеют возможность выбирать. В наше же
время выбирать было невозможно, и сам факт... сама возможность посмотреть фильм
производила на нас ошеломляющее впечатление. Ну, это был 39-й год — когда я
впервые пошел в кино... Так вот: по существу, мой сосед по отдыху меня просто
уговорил, что надо идти во ВГИК. Что это такое, я совершенно не понимал».
Не понимал, но целостностью'тайны кино был пронзен.
Удачей было то, что набирали в тот год курс к Михаилу Ромму, не только
— опытнейшему и мудрому педагогу, но человеку, любящему культуру, тонкому
интеллигенту. Вдвойне удачей, ибо: «...я был принят благодаря Ромму, потому что
комиссия меня не хотела принимать... Разговор был таков: "...Да, мы очень
поддерживаем ваши кандидатуры, но вот двоих мы не примем, тут мы вас не
поддержим".— "Кого же это?" — спросил Михаил Ильич. "Шукшина Василия и
Андрея Тарковского". — "Но поче
му?" — "Видите ли, Вася Шукшин — настолько темный человек, что не знает, кто
такой Толстой, не читал Толстого и вообще ничего не знает... Он слишком неотесан...
А Тарковского мы не примем, потому что он все знает". Ну, у меня был, кажется, такой
период, когда мне казалось, что все знаю, и, видимо, я производил неприятное
впечатление на собеседников... Там была кафедра режиссуры, там же и представители
райкома партии, которые следили за контингентом будущих идеологических работников, и, естественно, такие "крайние проявления" вызывали у них яркое
неприятие... Но Михаил Ильич настоял все-таки на своем — очень твердо и жестко
настоял».
М. Ромм, с его широтой приятия «чужого», конечно, был находкой для Тарковского, влекущегося одновременно и к глубинам мировой культуры, и к вечным
глубинам архаики своего сознания. М. Ромм не навязывал своего «штампа», а
подталкивал ученика к его собственному «я», провоцировал. И потому столь важное
позднее признание Тарковского: «Он постоянно говорил о невозможности обучить
искусству. Он был великим педагогом, потому что он нас не калечил, не внушал нам
свои концепции. Он оставлял нас такими, какие мы есть. И старался нам не мешать...
Главное — он научил меня быть самим собой». А плюс ко всему М. Ромм «давал
взаймы ученикам деньги, вытаскивал из неприятностей, протежировал им на
киностудиях, защищал их работы, не похожие и даже опровергающие его
собственные...» (М. Туровская).
Разумеется, именно эти двое, которых приметило бдительное око райкомовцев
(талант следует искоренять в зародыше!), и оказались бродильным веществом курса.
Позднее М. Ромм писал: «...Вот собирается мастерская — 15 человек студентов, из
которых выходят режиссеры или актеры. И хороший педагог, опытный педагог всегда
знает, что если в этой мастерской два-три очень ярких, талантливых человека, мастерская в порядке. По существу говоря, он может сам и не учить. Они сами будут
друг друга учить, они сами будут учиться. Группа сильных ребят, которая формирует
направление мастерской, ее запал, так сказать систему мышления. Тогда в мастерской