Литмир - Электронная Библиотека

поэзии или живописи, но и настоящего философствования. Нечто в

69

69

нас настроено на «ля» мироздания, и наш глубинный слух на него откликается, будоража весь наш состав. Об этом будет позднее знаменитый монолог Сталкера в

одноименном фильме.

Но уже в детстве возник тайный от взрослых (сколько музыкальных абонементов

было прослушано в Большом зале Московской консерватории!) приоритет: Иоганн

Себастьян Бах. Это так же странно, как и двухлетний малыш, безукоризненно

выпевающий арию Ленского. В детстве возникла мечта (о чем признался в конце

жизни Лейле Александер на острове Готланд) — «стать Бахом». Мечта слишком

странная и грандиозная, чтобы в том признаться кому-то при жизни. Эта глубинность и

69

изначаль-ность «иномирного» зова. -Иначе не скажешь, ибо что есть Бах, его сущность

в двух кратких словах? Сакральный зов. Вопль страстного (более страстного не

бывает) порыва в царство Божье. И что есть «Страсти по Матфею» или «...по Иоанну», которыми просвечено все творчество Тарковского,— как не эта страсть внутреннего

вещества жизни к инобытию здесь? Вся программа будущего его кинематографа.

Это вслушивание — процесс, практически не видимый извне. Мы прячемся в норы, как звери. Самые блаженные минуты и часы созерцанья мальчики проводят, окапываясь в пейзаже, словно разведчики, замирая в стоге сена или на крутой крыше

сарая, или в земляной полупещере речного откоса, или в травном море пахнущего

луга... Впрочем, иногда случаются и «соглядатаи». «Иногда он замирал на какое-то

время, взгляд у него останавливался, он уходил внутрь себя. Такое состояние нападало

на него довольно часто — строгает палку (он любил вырезать орнаменты на ореховых

палках) и вдруг замрет, уставившись в одну точку» (Сестра). Медитационные выпады

за «пределы ума».

Сам Андрей Арсеньевич, вспоминая, говорил: «В детстве у меня был довольно

растительный образ жизни. Я мало размышлял. Я больше чувствовал и как-то

воспринимал...»

Гениальный человек (гений здесь — как «романтическая» категория, не

обязательно стоящий рядом с Моцартом и Пушкиным) глубже других укоренен в

бессознательном (сверхсознательном), и потому его связь с детством, младенчеством

интенсивнее и объемнее. Связи с логико-рациональной сферой у гения могут быть

условны, зыбки, и потому прав Новалис, сказавший, что «возможны великие

математики, не умеющие считать». Считать умеют все, но ощущать скрытый объем

вселенной, ее мифотворящую многомерность могут лишь сверхчуткие инструменты, имеющие контакты <: измерениями, голым интеллектом не схватываемыми.

Потому-то такие дети всегда немного, едва уловимо, странные для внимательного

взгляда. Они иногда среди беготни и сутолоки, среди приключенческого азарта (в

котором они порой подлинные мастера) вдруг останавливаются, словно пораженные

чем-то, словно их ангел окликнул. (Вспомним краткий обморок почтальона Отто в

«Жертвоприношении».) И вот они уже не с друзьями, не с родителями. Потому-то они

часто бро

дят там, где казалось бы бродить незачем — скучно. А им — нет. В уединении они

прикасаются к тем «шорохам мира», где миф жизни, скрытый от взрослых их умением

считать, течет всамделишной вневременной струей.

Пространства такого растительного уединенья у Андрея были большими — каждое

лето в новом деревенском пейзаже у реки. И эрос воды — как центр музыкального

вселенского «ля». Впрочем, «растительный» внутренний пафос и архаико-иррациональный «контактный» стиль остался с Тарковским на всю жизнь. На том же

острове Готланд в Швеции он рассказывал для Михаила Лещиловского: ! «Я

запоминаю только то, что мне нужно запомнить. Я никогда не помню ; того, что мне

могло бы повредить, помешать. Речь идет не о бессовестности моей, а скорее о

свойстве памяти, которая выборочно фиксирует i какие-то вещи, независимо от моей

воли. Я бы не сказал, что у меня очень хорошая память, как раз наоборот: я мало что

помню конкретного. Но у меня очень сильная эмоциональная память. Я скорее

запоминаю состояния психологические, чем встречи, людей, обстоятельства.

Я больше склонен относиться к миру эмоционально, то есть скорее созерцательно

склонен относиться к действительности. Я не столько думаю по поводу ее, сколько

стараюсь ощущать ее. Я к ней скорее отношусь как животное, как ребенок в большей

степени, а не взрослый, зрелый человек, который умеет размышлять по поводу жизни и

делать какие-то выводы...»

70

Здесь веет не просто толстовско-древнегреческой мистикой, где звериность

человека солидаризирует его с энергиями «сакрального дна», но архаикой того же

примерно свойства, о которой крупнейший мистический поэт Георг Тракль говорил:

«До двадцати лет я ничего не видел вокруг кроме воды». Это заключенность в

архаических водах Леты, назовем это водами Лона, где связь наша с домом была

умопомрачительно космологич-ной, назовем это иррациональным эросом, в котором

плещется атом нашего разумения, постигающего смертельную суть любого (даже

мгновенного) отрыва от стихии воды. Ибо огонь жизни пронизан сквозной

влажностью. Вот откуда, собственно, воды и дожди в поэмах Андрея Тарковского.

Впрочем, подростковая страстность Андрея принимала и самые банальные формы.

«Это был ураган, вихрь, состоящий из прыжков, дурачеств, тар-заньих криков, лазанья

по крышам, неожиданных идей, пения, съезжа-нья на лыжах с отвесных гор и еще не

знаю чего» (Сестра). И любовь к играм до самозабвенности: в «войну», в футбол, в

шахматы, домино, карты, в «жостку», в «ножички», в «пристеночек» («чику») и т. д. и

т. п. «Но королевой послевоенных дворов была все-таки "расшибалка" ("дорожка").

Андрей окунался в игру с головой, был охвачен азартом до невменяемости...» (Сестра).

71

Сталкер, или Груды и дни Лндрея Гарковского

Без этой черты нет творца: нет ни Моцарта, ни Льва Толстого, ни Микеланд-жело, ни Ницше, ни Высоцкого...

Известно, что, научившись писать и читать (по одной из легенд первым его

чтением были рукописи стихов отца) едва ли не в пять лет, Тарковский много времени

проводил в уединенных медитациях с книгами и альбомами живописи, о чем

мифологически рассказал в своих фильмах, где архаика чтения выступает в своем

звездно-растительном и зверино-сти-хиальном пафосе почти глоссолалии, вне

малейшего состязания со «смыслами». Чтение и листание альбомов течет в

замедленно-сомнамбулической нашей до-рациональной сущности. Так читает не

только дитя, так читает звезда или дно колодца, так читает Тарковский на острове

Готланд, где почти никто не живет.

В этой двойственности — весь рост, все произрастание Тарковского: и буйно-стремительный, и вневременно-отрешенный, и хулиганистый (устремленный к

запретному, к нарушению «табу», к своему пределу), и интеллигентно-утонченный, хрупкий, скрытный. И первобытно-варварский в порывах, и благоговейно-трепещущий

перед культурным космосом. (Не забудем о музыкальной и художественной школах, о

практических занятиях живописью.) Но всегда более всего отвращающийся от

цинизма.

Уже в школе судьба обузила физическую валентность Андрея: в 14 лет он заболел

туберкулезом, и матери стоило немалых усилий вылечить сына, который с тех пор

периодически покашливал. Андрею купили новое зимнее пальто, но в первый же день

он вернулся из школы по ноябрьскому морозу без него — украли. Слег, заболел.

Туберкулезная больница... Отстал на год от класса. В пятнадцать лет — новый удар: не

приняли в комсомол, вердикт: «недостоин». Впрочем, к урокам он действительно

относился иронически, зато увлеченно играл в спектаклях школьного театра.

33
{"b":"831265","o":1}